— Да, — повторила она, снова опустив голову.
Уже не раз за последние дни она думала, как сейчас: «Вот что он говорит, и надо всё это запомнить… поразмыслить над этим… чтобы лучше понять…» С минуту она оставалась совершенно неподвижной, опустив ресницы. И в её склонённом лице было столько сосредоточенной мысли, что Жак смутился и на мгновение замолчал.
Затем сдержанно, но с дрожью в голосе он прибавил:
— Один из самых решающих дней в моей жизни был тот, когда я понял: то, что другие во мне осуждали, считали опасным, — это как раз и есть самая лучшая, самая подлинная часть моего существа!
Она слушала, она понимала, но голова у неё кружилась. За последние два дня один за другим ослабевали, распадались все устои её внутреннего мира: вокруг возникала пустота, и её ещё не могли заполнить те новые ценности, на которых, казалось, зиждились все суждения Жака.
Внезапно она увидела, что лицо Жака просветлело. Он опять улыбался, но по-другому. У него возникла одна идея, и он уже вопросительно смотрел на девушку.
— Слушайте, Женни… Раз вы сегодня вечером одни… Почему бы вам… не пообедать где-нибудь вместе со мной?
Она смотрела на него, озадаченная этим столь простым, но столь необычным для неё предложением.
— Я освобожусь не раньше половины восьмого, — объяснил он. — А в девять мне надо быть на площади Республики. Но хотите, эти полтора часа мы проведём вместе?
— Да.
«У неё какая-то совершенно особая манера непреклонно и в то же время кротко произносить да или нет…» — подумал Жак.
— Благодарю вас! — радостно воскликнул он. — У меня не будет времени зайти за вами. Но если бы вы смогли в половине восьмого быть около Биржи?…
Она утвердительно кивнула головой.
Он встал.
— А теперь я бегу. До скорого свидания…
Она не пыталась удержать его и молча проводила до лестницы.
Когда он уже начал спускаться и обернулся, чтобы попрощаться с нею последней нежной улыбкой, она перегнулась через перила и, внезапно осмелев, прошептала:
— Я люблю представлять себе вас среди ваших товарищей… В Женеве, например… Наверно, только там вы становитесь по-настоящему самим собою.
— Почему вы так говорите?
— Потому что, — тут она замялась и стала подыскивать слова, — всюду, где я вас до этого времени видела, вы словно — как бы это сказать? — чувствуете себя немного… в чужой стране…
Он остановился на ступеньках и, подняв голову, серьёзно смотрел на неё.
— Вы ошибаетесь, — с живостью возразил он, — там я тоже чувствую себя… в чужой стране! Я всюду в чужой стране! Я всегда был в чужой стране! Я и родился таким! — Он улыбнулся и добавил: — Только подле вас, Женни, это ощущение отчуждённости покидает меня… до некоторой степени…
Улыбка исчезла с его лица. Он, казалось, хотел что-то прибавить, но не решался. Он сделал рукой загадочный жест и удалился.
«Она совершенство, — думал он. — Совершенство, но её не разгадать до конца!» Это не был упрёк: разве влечение, которое он всегда испытывал к Женни, не вызывалось до известной степени этой таинственностью?
Вернувшись к себе, Женни несколько минут стояла у закрытой двери, прислушиваясь к звуку удаляющихся шагов. «Ах, какой он сложный человек!…» — Внезапно сказала она про себя. Сказала без всякого сожаления: она достаточно сильно любила его всего целиком, и ей было дорого даже это неясное ощущение страха, которое он оставлял позади себя, как рябь на воде, как отпечаток ног.
XLV
Вожирарское собрание происходило в отдельном кабинете кафе «Гарибальди» на улице Волонтёров.
Ванхеде и Митгерг, представленные Жаком, были приняты как делегаты Швейцарской социалистической партии и усажены в передних рядах.
Председатель Жибуэн предоставил слово Книппердинку. Труды старого теоретика были написаны по-шведски, но их влияние давно уже перешло за рубежи северных стран. Самые известные его книги были переведены, и многие из присутствующих их читали. Он хорошо говорил по-французски. Высокая фигура, корона белоснежных волос, лучистый взгляд апостола ещё больше поддерживали престиж его идей. Он, был гражданином миролюбивой и по самой своей сути нейтральной страны, где искусственно раздуваемый национализм великих держав континента давно уже вызывал беспокойство и неодобрение. Он с суровой ясностью судил о положении в Европе. Его речь, горячая и уснащённая фактами, постоянно прерывалась овациями.
Жак был рассеян и слушал плохо. Он думал о Женни. Он думал о Берлине. Как только Книппердинк кончил патетическим призывом к сопротивлению, он встал, не дожидаясь других выступлений, и, отказавшись от мысли повести Ванхеде и Митгерга в «Либертэр», договорился с ними о встрече перед вечерней демонстрацией.