Несколько секунд он с застывшим лицом размышлял о тяжёлой ответственности, которую готов был взять на себя.
— Только не это! — сказал он вполголоса. — Только не это!… Пусть будет хоть один шанс из ста за предотвращение войны — нельзя идти на такой риск!
Он упорно размышлял ещё несколько секунд: «Нет, нет… Какой стороной ни повернуть вопрос… Сейчас выход может быть лишь один: бомбу надо припрятать…»
Он нагнулся и решительным движением вытащил из-под кровати чемоданчик.
«Запрём-ка всё это… Никому не скажем ни слова… Дождёмся удобного момента!»
Он предвидел момент, когда с неизбежностью рока в мобилизованные массы начнёт проникать деморализация, и тогда, чтобы ускорить эту деморализацию, чтобы усилить её, неплохо будет нанести решающий удар, обнародовав это бесспорное доказательство махинаций буржуазных правительств.
По губам его скользнула мимолётная усмешка — усмешка одержимого: «На чём всё держится? Война, революция, может быть, до некоторой степени зависят от этих трёх конвертов!» Он взял их и начал машинально взвешивать в своей руке.
Кто-то постучал в дверь.
— Это ты, Фреда?
— Нет, Тибо.
— А!
Пилот быстро спрятал конверты в чемоданчик и запер его на ключ, прежде чем открыть дверь.
Войдя в комнату, Жак прежде всего окинул взглядом весь царивший в ней беспорядок в поисках документов.
— Фреда с тобой не вернулась? — спросил Мейнестрель, поддаваясь внезапному чувству недовольства, почти тревоги, которое он, впрочем, тотчас же подавил. — Я не предлагаю тебе сесть, — продолжал он шутливым тоном, указывая на беспорядочную кучу женских платьев и белья, загромождавшую оба имевшихся в комнате стула. — Впрочем, я как раз собирался выйти. Надо бы поглядеть, что они там делают в Народном доме.
— А… бумаги? — спросил Жак.
Разговаривая, Пилот засунул чемоданчик под кровать.
— Мне кажется, что Траутенбах даром потратил время, — спокойно сказал он. — И ты тоже…
— Да?
Жак был больше поражён, чем огорчён. Мысль, что эти бумаги могут не представлять никакого интереса, даже в голову ему не приходила. Он колебался — расспрашивать подробнее или нет, но под конец всё же решился.
— А что вы с ними сделали?
Мейнестрель движением ноги указал на чемоданчик.
— Я думал, что вы намеревались сегодня вечером сообщить обо всём этом на Бюро… Вандервельде, Жоресу?…
Пилот улыбнулся какой-то медленной холодной улыбкой, больше глазами, чем губами, и в этом улыбчивом взгляде, озарившем его мертвенно-бледное лицо, было столько ясности и вместе с тем так мало человечности, что Жак опустил глаза.
— Жоресу? Вандервельде? — произнёс своим фальцетом Мейнестрель. — Да они не найдут там материала даже для одной лишней речи! — Заметив разочарованный вид Жака, он отбросил саркастический тон и добавил: — В Женеве я, разумеется, внимательнее разберусь во всех этих заметках. Но на первый взгляд ничего существенного нет: стратегические детали, данные о количестве вооружённых сил. Ничего такого, что в настоящий момент могло бы пригодиться. — Он надел пиджак и взял шляпу. — Пойдём вместе? Мы будем идти потихоньку и разговаривать… Какая жара! Никогда не забуду, каков Брюссель в июле… Куда девалась Альфреда? Она сказала, что зайдёт за мной… Проходи вперёд, я иду за тобой.
Пока они шли, он расспрашивал Жака о Париже и ни разу не упомянул о документах.
Он волочил ногу больше обычного и грубовато извинился за это перед Жаком. Летом, особенно при сильном утомлении, мускулы ноги болели у него иногда не меньше, чем на другой день после той воздушной аварии.
— Я вроде «инвалида войны», — заметил он с коротким смешком. — В своё время такая штука окажется почётной…
У дверей Народного дома, когда Жак собрался уходить, он внезапно дотронулся до его рукава: