Выбрать главу

Жак, наклонившись вперёд, положив подбородок на сжатый кулак, устремив взгляд на это поднятое кверху лицо, — казалось, оно всегда смотрит куда-то вдаль, за какие-то пределы, — слушал, не пропуская ни звука.

Жорес не сообщал ничего нового. Он, как всегда, разоблачал всю опасность политики захватов и национального престижа, слабость дипломатии, патриотическое безумие шовинистов, бесплодные ужасы войны. Мысль его была проста, словарь довольно ограничен, эффекты речи часто основывались на самых обычных ораторских приёмах. И всё же эти благородные банальности пронизывали толпу, к которой в этот вечер принадлежал Жак, током высокого напряжения, который бросал её по воле оратора из стороны в сторону, и она трепетала от братских чувств или от гнева, от возмущения или надежды, трепетала, как струны эоловой арфы. Откуда проистекало это колдовское обаяние Жореса? От его настойчивого голоса, который словно набухал и проходил широкими волнами по этим тысячам напряжённо внимающих лиц? От его столь очевидной любви к людям? От его веры? От преисполнявшего его лиризма? От его симфонической души, где каким-то чудом сливалось в единое гармоническое созвучие всё: склонность к словесному теоретизированию и чёткое понимание, как и когда надо действовать, ясновидение историка и мечтательность поэта, любовь к порядку и революционная воля? В этот вечер, больше чем когда-либо, упрямая уверенность, пронизывающая каждого слушателя до мозга костей, исходила от его слов, от его голоса, от всей его неподвижной фигуры: уверенность в близкой победе, уверенность, что отказ в повиновении со стороны народов уже сейчас заставляет правительства колебаться и что гнусные силы войны не смогут сломить силы мира.

Когда после пламенных заключительных слов он наконец сошёл с трибуны, с искажённым лицом, весь в поту, содрогаясь от священного исступления, зал стоя приветствовал его. Рукоплескания и топот сливались в оглушительный шум, который перекатывался из конца в конец цирка, словно раскаты грома в горном ущелье. Люди неистово махали шляпами, носовыми платками, газетами, палками. Будто грозовой ветер пробегал по колосящемуся полю. В моменты подобного пароксизма Жоресу достаточно было бы крикнуть, сделать одно лишь движение рукою — и вся эта толпа, выставив лбы, фанатично бросилась бы вслед за ним на штурм любой Бастилии.

Шум понемногу упорядочился, подчиняясь некоему ритму. Чтобы разрешить волнение, тисками сжимавшее грудь, стоявшее комом в горле, люди снова запели:

Вставай, проклятьем заклеймённый…

И снаружи тысячи демонстрантов, которые не смогли проникнуть в зал и, несмотря на полицейские заслоны, заполнили все прилегающие улицы, подхватили припев «Интернационала»:

Вставай, проклятьем заклеймённый!… . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . Это есть наш последний И решительный бой!…

LIII

Зал понемногу пустел. Жак, которого людской поток приподнимал и раскачивал из стороны в сторону, защищал, как мог, маленького Ванхеде, — тот цеплялся за него, словно утопающий, — и старался не терять из виду группу в нескольких метрах от себя, состоявшую из Мейнестреля, Митгерга, Ричардли, Сафрио, Желявского, Патерсона и Альфреды. Но как до них добраться? Толкая перед собою альбиноса и пользуясь малейшим движением толпы, которое могло приблизить его к друзьям, Жак мало-помалу сумел преодолеть небольшое пространство, отделявшее его от них. Только тогда перестал он противиться течению, и оно увлекло его к выходу вместе с другими.

К пению «Интернационала», которое звучало то громко, как фанфара, то приглушённо, примешивались пронзительные крики: «Долой войну!», «Да здравствует социальная революция!», «Да здравствует мир!».

— Пойдём, девочка, ты затеряешься в толпе, — сказал Мейнестрель.

Но Альфреда не слышала его. Она уцепилась за руку Патерсона и во что бы то ни стало хотела видеть, что происходит впереди.

— Подожди, дорогая, — шепнул англичанин. Он прочно переплёл пальцы и, нагнувшись, предложил молодой женщине ступить в это своего рода стремя, куда она и вложила свою ногу.

— Гоп!

Он выпрямился одним резким движением и поднял её над головами окружающих. Она смеялась. Чтобы сохранить равновесие, она всем телом прижималась к груди Патерсона. Её большие кукольные глаза, широко раскрытые, горели в этот вечер каким-то диким огнём.