Пока он говорил, изнемогавшая от усталости Женни не отрывала от него глаз. Голос Жака обволакивал её, словно знакомая и ласкающая музыка. Казалось, что она внимательно следит за его словами, но в действительности она была слишком утомлена, чтобы слушать. Она жадно рассматривала лицо Жака, рот на этом лице, и её взгляд, устремлённый на эти изогнутые губы, линия которых то выпрямлялась, то сокращалась, словно какое-то изумительное живое существо, доставлял ей физическое ощущение близости. Вспоминая ночь, проведённую в его объятиях, она замирала от ожидания. «Уйдём, — думала она. — Чего он ждёт? Скорее… Пойдём домой… Какое нам дело до всего остального?»
Кадье перебегавший от группы к группе и сыпавший новостями, подошёл к ним.
— Мы только что обратились в министерство внутренних дел с просьбой дать Мюллеру возможность переговорить по телефону с Берлином. Безуспешно: сообщение прервано. Слишком поздно! И тут и там осадное положение…
— Это было, пожалуй, последним шансом, — прошептал Жак, наклоняясь к Женни.
Кадье услышал его и насмешливо спросил:
— Шансом на что?
— На выступление пролетариата! Международное выступление!
Кадье странно улыбнулся.
— Международное? — повторил он. — Но, дорогой мой, будем реалистами: начиная с сегодняшнего дня международна не борьба за мир, международна — война!
Что это было — выпад отчаяния? Он пожал плечами и скрылся во мраке.
— Он прав, — проворчал Жюмлен. — До ужаса прав. Война налицо. Сегодня вечером — добровольно или нет — мы, социалисты, так же как все французы, находимся в состоянии войны… Наша международная деятельность… да, мы ещё вернёмся к ней, мы возобновим её, но потом. На сегодняшний день пора пацифизма миновала.
— И это говоришь ты, Жюмлен? — вскричал Жак.
— Да! Появился новый фактор: война налицо. Для меня этот фактор изменил всё. И наша роль — роль социалистов — представляется мне вполне ясной: мы не должны тормозить деятельность правительства!
Жак посмотрел на него в оцепенении.
— Значит, ты соглашаешься быть солдатом?
— Разумеется. Заявляю тебе, что во вторник гражданин Жюмлен станет самым обыкновенным рядовым второго разряда двести тридцать девятого запасного полка в Руане!
Жак опустил глаза и ничего не ответил.
Рабб положил руку ему на плечо.
— Не строй из себя большего упрямца, чем ты есть на деле… Если сегодня ты ещё не думаешь так же, как он, то ты придёшь к этому завтра… Это бесспорно. Дело Франции есть дело демократии. И мы, социалисты, обязаны первыми защищать демократию от вторжения соседей-империалистов!
— Значит, и ты тоже?
— Я? Не будь я так стар, я пошёл бы добровольцем… Впрочем, я попытаюсь. Может быть, моя старая шкура ещё на что-нибудь пригодится… Что ты так смотришь на меня? Я не переменил своих убеждений. Я твёрдо надеюсь дожить до такого дня, когда можно будет возобновить борьбу с милитаризмом. Я остаюсь его заклятым врагом! Но в настоящий момент — без глупостей: милитаризм уже не то, чем он был вчера. Милитаризм сегодня — это спасение Франции, и даже больше: спасение демократии, которой грозит опасность. Вот почему я втягиваю свои когти. И готов сделать то же, что товарищи: взять винтовку и защищать страну. А дальше будет видно!
Он смело выдерживал взгляд Жака. Неопределённая улыбка, смущённая и в то же время горделивая, блуждала на его губах и ещё больше оттеняла притаившуюся в глазах грусть.
— Даже Рабб! — прошептал Жак, отворачиваясь.
Он задыхался.
Он схватил Женни за руку и ушёл с ней, ни с кем не попрощавшись.
У ограды группа оживлённо разговаривавших людей загораживала выход.
В центре, жестикулируя, говорил что-то Пажес, секретарь Галло. Среди окружавших его молодых социалистов Жак увидел знакомые лица: это были Бувье, Эрар, Фужероль, профсоюзный работник Латур, Одель и Шардан — сотрудники «Юма».
Пажес заметил Жака и кивнул ему.
— Знаешь новость? Телеграмма из Петербурга: сегодня вечером Германия объявила войну России.