— Уехал?
— В Австрию!
— Митгерг?
Сафрио опустил глаза. На его прекрасном римском лице было написано обнажённое физическое страдание.
— В тот день, когда Митгерг вернулся из Брюсселя, он сказал: «Я еду туда». Мы все сказали ему: «Послушай, ты сошёл с ума! Ты и без того уже осуждён как дезертир!» Но он сказал: «Вот именно. Но дезертир ещё не значит — трус. Когда объявлена война, дезертир возвращается к себе. Я должен ехать!» Тогда я спросил: «Для чего, Митгерг? Не для того же, чтобы стать солдатом?» Я не понял его. И он сказал: «Нет, не для того, чтобы стать солдатом. Чтобы показать пример. Чтобы они расстреляли меня на глазах у всех!…» И вот в тот же вечер он уехал…
Конец фразы заглушили рыданья.
— Митгерг! — пробормотал Жак с остановившимся взглядом. После долгой паузы он повернулся к итальянцу: — А теперь, прошу тебя, пойди и скажи ему, что я здесь.
Оставшись один, он вполголоса повторил: «Митгерг!» Митгерг кое-что сделал; Митгерг сделал всё, что мог… Всё, что мог, чтобы доказать самому себе, что он остался верен своим убеждениям!… И выбрал поступок, могущий служить примером, решившись пожертвовать ради этого жизнью…
Спустившись вниз, Сафрио был поражён, подметив на лице Жака как бы отблеск не успевшей исчезнуть улыбки.
— Тебе повезло, Тибо! Он согласился… Поднимись наверх!
Жак пошёл вслед за итальянцем по винтовой лесенке, которая вела из аптекарского магазина. Взобравшись на последний этаж, Сафрио посторонился и указал Жаку на маленькую каморку в глубине, отделённую от чердака дощатой перегородкой.
— Он здесь… Иди один, так лучше.
Мейнестрель повернул голову к отворявшейся двери. Он лежал на кровати, лицо его лоснилось; чёрные волосы слиплись от пота, и череп казался от этого меньше, лоб выпуклее. В свесившейся руке он держал газету. Над ним сквозь открытое слуховое окно виднелся квадрат раскалённого неба. Было невыносимо жарко. Развёрнутые газеты валялись на плиточном полу, усеянном недокуренными папиросами.
Мейнестрель не ответил на улыбку порывисто бросившегося к нему Жака, и тот внезапно остановился, не дойдя до кровати. Однако быстрым движением, не свойственным ревматику («это только un pretesto», — подумал Жак), Пилот встал. На нём был выцветший синий полотняный комбинезон лётчика, надетый на голое тело; расстёгнутый ворот обнажал волосатую похудевшую грудь. У него был неряшливый, почти грязный вид: отросшие волосы закручивались кверху, образуя на затылке перистый завиток, похожий на утиную гузку.
— Зачем ты приехал?
— А что я мог делать там?
Мейнестрель прислонился к комоду; скрестив руки, он смотрел на Жака, время от времени подёргивая бороду. Его левый глаз то и дело подмигивал от недавно появившегося тика.
Совершенно сбитый с толку этим приёмом, Жак неуверенно продолжал:
— Вы не можете себе представить, Пилот, что там делается… Все собрания запрещены — митингов больше нет… Цензура! Ни одной газеты, которая захотела бы, которая смогла бы напечатать оппозиционную статью… Я сам видел, как на террасе одного кафе изувечили человека за то, что он недостаточно быстро снял шляпу при виде знамени… Что делать? Распространять листовки в казармах? Чтобы очутиться за решёткой в первый же день? Что же, что? Террористические акты? Вы знаете, это не в моем духе… Да и стоит ли взрывать склад снарядов или поезд с боевыми припасами, когда существуют сотни складов и тысячи поездов?… Нет, сейчас там нечего делать! Нечего!
Мейнестрель пожал плечами. Безжизненная улыбка показалась на его губах.
— Здесь тоже!
— Это ещё вопрос, — возразил Жак, отводя глаза.
Мейнестрель как будто не расслышал. Он повернулся к комоду, опустил руку в таз и смочил себе лоб. Потом, увидев, что Жак, не находя свободного стула, продолжает стоять, снял со скамеечки кучу бумаг. Его затуманенный, блуждающий по сторонам взгляд был взглядом маньяка. Он снова подошёл к кровати, сел, опустив руки, на край матраса и вздохнул.
И вдруг сказал:
— Мне недостаёт её, знаешь…
Отчётливая, почти равнодушная интонация не выражала ничего, она только констатировала факт.
— Они не должны были так поступать, — прошептал Жак после минутного колебания.
И на этот раз Мейнестрель как будто не расслышал. Но он встал, отшвырнул ногой газету, дошёл до двери и в течение нескольких минут, волоча ногу, словно раненое насекомое, шагал по комнате; смесь возбуждения и безразличия чувствовалась в его походке.
«Неужели он так изменился?» — думал Жак. Он ещё не верил. Ему тем удобнее было наблюдать за Мейнестрелем, что тот, казалось, забыл о его присутствии. Похудевшее лицо утратило свойственное ему выражение сосредоточенной силы, постоянно бодрствующей и ясной мысли. Глаза были по-прежнему живые, но без блеска, и взгляд их странно смягчился — до такой степени, что по временам в них отражались спокойствие, безмятежность. «Нет, — сейчас же сказал себе Жак, — не спокойствие — усталость… То отрицательное спокойствие, которое приносит с собой усталость».