Комнату ему приготовила Жиз. Ставни были закрыты, шторы спущены. С мебели сняты чехлы, постель постлана; стакан и графин, наполненный свежей водой, стояли на столике у самого изголовья. Эта забота Жиз, проглядывавшая во всех мелочах, тронула Антуана, и он подумал: «Однако я не ожидал, что так устану».
Прежде всего он сделал себе укол. После чего упал в кресло и сидел минут десять неподвижно, выпрямившись, упираясь затылком в спинку.
Вдруг Антуан вспомнил о Рюмеле с неожиданной и, должно быть, несправедливой враждебностью, удивившей его самого: «Те, кто там, и те, кто здесь… Между ними и нами примирение невозможно».
Дышать стало легче. Он встал, поставил термометр… 38,1… Не удивительно — после такого дня.
Прежде чем лечь в постель, он успел ещё сделать ингаляцию.
«Нет, — думал он с каким-то ожесточением, глубже зарываясь в подушки, — мы не сумеем с ними договориться! Когда наступит день демобилизации, тем, которые здесь, придётся прятаться, исчезнуть. Франция, вся Европа завтрашнего дня будут по праву принадлежать участникам войны. Никто из тех, кто был там, ни за что на свете не согласится сотрудничать с теми, кто был здесь!»
Темнота угнетала его, но он не хотел зажигать свет. Раньше это была спальня г‑на Тибо, та самая спальня, где старик так долго боролся за свою жизнь, так долго страдал перед смертью. Антуан помнил эти дни в мельчайших подробностях… Последняя ванна, Жак, избавительный укол, помнил все этапы этой агонии. И, глядя в темноту широко открытыми глазами, он, казалось, воочию видит прежнюю спальню отца, широкую кровать красного дерева, молитвенную скамеечку, обитую ковровой тканью, и комод, заставленный лекарствами.
VI
Благодаря уколу ночь прошла неплохо, но сна почти не было. Наконец, уже на заре, Антуан ненадолго забылся и за это время успел промучиться в нелепейшем кошмаре, после которого проснулся весь в испарине, так что пришлось даже сменить бельё. Он снова лёг и, зная, что не заснёт, стал припоминать во всех подробностях свой диковинный сон.
«Ну… ну… как же это начиналось? Там было три раздельных эпизода… Три сцены, в одной и той же декорации, в передней моей квартиры.
Сначала я был один с Леоном. В мучительной тревоге, потому что с минуты на минуту должен был прийти Отец. Случилось нечто страшное. Я воспользовался отсутствием Отца и завладел всем его имуществом, чтобы перевернуть дом вверх дном. Но Отец должен был вернуться и застал бы меня на месте преступления. Это было ужасно. Я шагал по передней, не зная, что делать, как предотвратить катастрофу. А убежать я не мог. Почему? Потому что скоро должна была прийти Жиз. Леон, тоже весь перепуганный, стоял на страже, прижавшись ухом к входной двери. Как сейчас, вижу его глуповатые глаза, вытаращенные от страха. Вдруг он повернул голову и говорит: „А не предупредить ли мадам?“
Это первая сцена. Потом Отец вдруг оказался здесь, передо мной: он стоит посреди передней, в сюртуке, на шляпе у него креп (как у Шаля), потому что были похороны. Чьи похороны? Рядом с ним на полу новый чемодан (вроде того, который я привёз с собой позавчера). Леон исчез. Отец роется в карманах с важным и озабоченным видом. Он заметил меня и говорит: „A-а, это ты?… Мадемуазель нет дома?“ А потом говорит ещё: „Мой милый, я посетил страны весьма живописные!“ (Назидательным и торжественным тоном, каким говорил в подобных случаях.) У меня пересохло во рту, я не мог произнести ни слова. Я чувствовал себя маленьким мальчиком, я дрожал, ожидая заслуженного наказания. И в то же время я раздумывал в каком-то остолбенении: „Как же он не заметил, поднимаясь по лестнице, что тут теперь всё по-новому? Что нет витражей? Что новый ковёр?“ И потом с ужасом подумал: „Как бы сделать так, чтобы он не вошёл в нашу спальню, не увидел бы кровать?“ И потом не помню: должно быть, тут был какой-то провал.
Во всяком случае, тут начинается третья сцена: я снова вижу Отца, он стоит на том же месте, но в ночных туфлях и в старой домашней куртке. Вид у него недовольный, он задирает кверху бородку и дёргает шеей, защемлённой уголками воротничка. И говорит мне со своим обычным холодным смешком: „Скажи-ка, мой милый, куда ты, к чёрту, задевал моё пенсне?“ А это пенсне — то самое черепаховое, которое, помнится, я нашёл на письменном столе и отдал вместе со всеми его платьями и вещами в приют для бедных. И вдруг он вспыхивает. Наступает на меня с криком: „А мои акции? Что ты сделал с моими акциями?“ А я бормочу: „Какие акции, Отец?“ Я покрываюсь крупными каплями пота, я вытираю лоб ладонью и, помнится, всё время прислушиваюсь: я жду с минуты на минуту, что щёлкнет дверца лифта и войдёт Жиз (в форме сестры милосердия, потому что она в это время возвращается из клиники). И в этот момент я проснулся и на самом деле был весь в поту…»