«Она несправедлива к Даниэлю, — подумал Антуан. — Она должна быть ему благодарна за то, что он возится с её ребёнком».
Женни помолчала. Потом сухо отчеканила:
— Даниэль полностью лишён общественной жилки.
Эти слова прозвучали неожиданно… «Она всё мерит по Жаку, — с раздражением подумал Антуан. — И о Даниэле судит с точки зрения Жака».
— Знаете, неполноценный человек достоин всяческого сожаления, — с грустью произнёс Антуан.
Но Женни думала только о Даниэле и довольно резко возразила:
— Его могли бы убить! Чего же он жалуется? Он ведь остался жив! И продолжала, не отдавая себе отчёта в жестокости своих слов: — Нога? Он и хромает-то чуть-чуть. Разве так уж трудно помочь маме вести отчётность по госпиталю? И если он не испытывает желания быть полезным коллективу…
«Опять словечко Жака», — подумал Антуан.
— Что же мешает ему вернуться к живописи?… Нет, это совсем не то. Это не от болезни, а от характера! — Взвинченная собственными словами, Женни незаметно для себя ускорила шаги. Антуан задыхался. Заметив это, она пошла медленнее. — Даниэль всегда жил слишком лёгкой жизнью… Всё ему должно доставаться даром! А теперь просто-напросто страдает его тщеславие. Он никогда не выходит за калитку, не ездит в Париж. Почему? Да потому, что ему стыдно показываться на людях. Он никак не может примириться с мыслью, что приходится отказаться от своих былых «успехов». От прежней жизни! От жизни юного красавца! От беспутной жизни! От той безнравственной жизни, которую он вёл перед войной!
— Вы жестоки, Женни!
Она посмотрела на улыбавшегося Антуана и, подождав, пока улыбка не исчезнет с его лица, решительно заявила:
— Я боюсь за мальчика!
— За Жан-Поля?
— Да! Жак открыл мне глаза на многое. Я задыхаюсь теперь в этой среде… которая стала мне чуждой! И не могу примириться с мыслью, что именно в этой атмосфере должен расти Жан-Поль.
Антуан даже выпрямился, будто не совсем понял слова Женни.
— Я говорю вам всё это потому, что доверяю вам… — добавила Женни. — Потому, что мне со временем понадобятся ваши советы… Я глубоко привязана к маме. Восхищаюсь её мужеством, благородством, всей её жизнью. И никогда не забуду, как она была добра по отношению ко мне. Но что поделаешь? Мы не сходимся ни в чём! Буквально ни в чём! Конечно, я уже не та, что была в четырнадцатом году. Но и мама тоже очень переменилась. Вот уже четыре года, как она руководит госпиталем; четыре года она что-то устраивает, что-то решает, четыре года без конца распоряжается, требует к себе уважения, повиновения. Она полюбила власть… Она… Короче, она стала совсем другая, уверяю вас!
Антуан сделал уклончивый жест человека, не слишком убеждённого словами собеседника.
— Прежде мама была само всепрощение, — продолжала Женни. — И хотя она всегда была по-настоящему верующая, она никогда не пыталась навязывать другим своих убеждений! А теперь!… Если бы вы слышали, как она наставляет своих больных!… И, конечно, самые послушные и смиренные остаются на излечении дольше прочих…
— Вы жестоки, — повторил Антуан. — Во всяком случае, несправедливы.
— Может быть… Да… Может быть, напрасно я рассказываю вам всё это. Не знаю, как бы объяснить так, чтобы вы меня поняли… Ну, например, мама говорит: «наши солдатики»… Говорит: «боши»…
— Но мы тоже говорим.
— Нет. Совсем по-другому… Мама оправдывает все преступления этих четырёх лет, лишь бы прикрывались именем патриотизма! Мама их одобряет! Мама убеждена, что дело союзников — единственное правое, единственное справедливое дело! И что война должна длиться до тех пор, пока Германия не будет стёрта с лица земли! Кто не согласен с ней — тот, значит, плохой француз… А те, кто доискивается истинных причин бедствия и кто возлагает всю ответственность за него на капитализм, те в её глазах…
Антуан слушал с удивлением. То, что открылось ему в этих признаниях, — настроение Женни, её взгляды, эта переоценка ценностей — словом, перемены, совершившиеся под посмертным влиянием Жака, — заинтересовало Антуана куда больше, чем изменения в характере г‑жи де Фонтанен. Он чуть было не сказал ей в тон: «Я тоже боюсь за мальчика». Ибо он с тревогой спрашивал себя, не создаст ли происшедший в Женни переворот (который, впрочем, по его мнению, не мог не быть несколько искусственным, несколько поверхностным) опасной атмосферы вокруг Жан-Поля; во всяком случае, более опасной для развития маленького существа, чем праздность дяди Дана или близорукий шовинизм бабушки.