Выбрать главу

Долгими днями, нескончаемыми бессонными ночами я пребывал на дне бездны. Адские пытки. До сих пор не могу ещё думать о них без леденящего холода в сердце, без внутренней дрожи. Трудно вообразить себе это. Как только удаётся устоять человеческому разуму? И какими таинственными путями переходишь от этого пароксизма отчаяния и бунта к своего рода приятию? Не берусь объяснять. Должно быть, очевидность факта имеет над рационалистически настроенным умом неограниченную власть. Должно быть также, человеческая природа наделена необычайной способностью к приспособлению, раз мы можем приучить себя даже к такому: к мысли, что жизнь будет отнята раньше, чем успел её прожить, что приходится исчезнуть, не успев претворить в реальность те огромные возможности, которые, казалось, были заложены в тебе. Впрочем, мне трудно сейчас восстановить этапы этой эволюции. Она длилась долгое время. Приступы острого отчаяния, естественно, сменялись моментами прострации, иначе их просто нельзя было бы вынести; в течение многих недель физическая боль и мучительное лечение были единственной сменой тому, другому, настоящему мучению. Мало-помалу тиски разжались. Ни стоицизма, ни героизма, ничего похожего на покорность судьбе. Скорее какое-то притупление чувствительности, приводящее к состоянию наименьшего сопротивления, и начинающееся равнодушие, вернее — оцепенение. Разум здесь ни при чём. Воля — тоже. Волю я стал упражнять только несколько дней назад, пытаясь продлить состояние апатии. Стараюсь постепенно возвратиться к жизни. Восстанавливаю связь с окружающим меня миром. Я теперь почти не лежу, бегу от своей постели, своей палаты. Заставляю себя выходить к столу вместе со всеми. Сегодня довольно долго смотрел, как играют в бридж, и сегодня Вам пишу без особого напряжения. Даже с каким-то новым для меня странным удовольствием. Дописываю это письмо в саду, в тени кипарисовой аллеи; санитары по случаю воскресенья играют в кегли. Я думал сначала, что их общество, их споры, смех будут меня раздражать. Но я захотел остаться и остался. Вы видите, уже намечается тенденция к установлению нового равновесия.

Всё-таки немного устал от этих усилий. Напишу Вам снова. В той мере, в какой мой разум способен ещё интересоваться другими, я не думаю ни о ком, кроме Вас и Вашего ребёнка.

Антуан.
Мускье, 28 июня..

Несколько раз перечёл сегодня утром Ваше письмо, дорогая Женни. Оно не только просто и прекрасно. Оно именно такое, которого я мог желать. Такое, которого я хотел от Вас, такое, которое, я знал, Вы напишете мне. Дождался ночи, полной тишины, и пишу Вам; дождался часа, когда лечебные процедуры закончены, когда дежурный санитар, обходящий палаты, ушёл, когда в перспективе только бессонница и призраки… Благодаря Вам я чувствую в себе… чуть было не написал: «больше мужества». Но дело не в мужестве, и не мужество мне нужно; возможно, мне просто нужно чьё-нибудь присутствие, чтобы чувствовать себя менее одиноким, менее с глазу на глаз с тем, что может продлиться ещё месяцы и месяцы. И, верите ли, я не хочу, чтобы эти месяцы прошли скорее, чем им положено. Отсрочка, от которой я не желаю отказываться. Я сам себе удивляюсь. Вы же понимаете, что я располагаю средством положить конец. Но это средство я берегу напоследок. Сейчас ещё — нет. Я принимаю отсрочку, я цепляюсь за неё. Странно, не правда ли? Когда человек был так страстно влюблён в жизнь, должно быть, не так-то уж легко от неё оторваться; и особенно когда чувствуешь, что она уходит от тебя. В дереве, сражённом молнией, ещё многие весны продолжают подниматься соки, и корни никак не хотят умирать.

Однако, Женни, в Вашем прекрасном письме не хватает одного: Вы ничего не пишете о мальчике. Только раз Вы написали о нём — в предыдущем Вашем письме. Когда я его получил, я был ещё в таком состоянии отрешённости, отказа от всего, что целый день, а может быть, и больше, не распечатывал конверта. В конце концов я взял его в руки, прочёл строки, в которых Вы пишете о Жан-Поле, и впервые на какое-то мгновение высвободился из-под власти навязчивой мысли, вышел из заколдованного круга, перенёс свои интересы на кого-то другого, снова стал воспринимать внешний мир. И с тех пор я часто возвращаюсь мыслью к мальчику. В Мезоне я видел его, прикасался к нему, слышал его смех, и вот я и сейчас ещё чувствую под пальцами, как напрягалось его маленькое тельце; и когда я начинаю думать о нём, он сразу же встаёт передо мной. А вокруг него сразу же кристаллизуются мысли, мысли о будущем. Даже осуждённый, даже тот, кого у порога ждёт смерть, и тот жадно строит планы на будущее, надеется! Я начинаю думать: вот этот мальчик живёт, входит в жизнь, целая жизнь перед ним; и передо мной открываются просветы, которые вообще-то мне отныне заказаны. Мечты больного, быть может. Что же! Теперь меньше, чем прежде, я боюсь растрогаться. (Эта душевная слабость, конечно, тоже следствие болезни!) Я так мало сплю. И не хочу пока ещё притрагиваться к снотворному. Очень скоро мне придётся слишком часто прибегать к нему.