Жак не видел друга целых четыре года. Несмотря на письма, которыми они обменялись после смерти г‑на Тибо, несмотря на многократные приглашения Даниэля, Жак никак не мог решиться на поездку в Люневиль. Он опасался личной встречи. Сердечная, но очень редкая переписка казалась ему единственным подходящим способом общения при теперешнем состоянии их дружбы. Эта глубоко укоренившаяся дружба вовсе не умерла: Даниэль и Антуан оставались, в сущности, единственными привязанностями Жака. Но это был кусочек прошлого, того прошлого, от которого Жак добровольно оторвался и всякое возвращение к которому было ему тягостно.
— В Люневиле не говорят о войне? — спросил Жак, желая нарушить молчание.
Даниэль не выказал особого удивления.
— Говорят, конечно! Офицеры каждый день говорят о войне… В этом весь смысл существования этих господ… В особенности на востоке! — Он улыбнулся. — А я только и знаю, что отсчитываю дни. Семьдесят три… семьдесят два… уже завтра семьдесят один… До остального мне дела нет. В конце сентября я буду свободен.
Новый луч света скользнул в эту минуту по его лицу. Нет, Даниэль не так уж сильно изменился. На этом правильном овальном лице, которому чистота линий придавала известный оттенок торжественности (в особенности когда его омрачали усталость и горе, как в этот вечер), улыбка сохранила всё своё прежнее очарование: медленная, подступающая откуда-то издалека улыбка, которая приподнимала вкось верхнюю губу, постепенно обнажая блестящий ряд зубов… Улыбка застенчивая — и вместе с тем вызывающая… В прежние годы, ещё в детстве, Жак влюблённым взглядом ловил на губах своего друга эту волнующую и неотразимую улыбку; и даже сейчас он почувствовал, как его заливает нежная теплота.
— Представляю себе, как ты должен страдать от этой жизни в казармах! — сказал Жак осторожно.
— Нет… не слишком…
Скупые фразы, которыми они обменивались, падали в окружающую тишину, как те канаты, которые моряки бросают с од-наго судна на другое и которые десять раз падают в воду, прежде чем удаётся схватить их на лету…
После довольно длительной паузы Даниэль повторил:
— Не слишком… Вначале — да: меня изводили наряды на уборку навоза, на чистку отхожих мест и плевательниц… Теперь я унтер-офицер, и жизнь стала сноснее… У меня там даже есть приятели: лошади, товарищи… И в конечном счёте я доволен, что прошёл эту школу.
Жак уставился на него таким отчуждённым, таким презрительным взглядом, что Даниэль едва сдержался, чтобы не дать волю раздражению. Неподатливость Жака, его скрытность, даже его вопросы словно подчёркивали какое-то превосходство, и это глубоко оскорбляло Даниэля. Тем не менее привязанность взяла верх. Он чувствовал, что его отдаляет от Жака не поверхностное разногласие, которое можно было объяснить длительным перерывом дружбы, а всё то, чего он не знал о Жаке… Всё то, что оставалось для него непонятным… в прошлом беглеца… Вернуть его доверие… Даниэль внезапно нагнулся и изменившимся голосом — нежным, вкрадчивым голосом, который как будто взывал к их былой привязанности, прошептал:
— Жак…
Конечно, он ждал ответа, порыва, сердечного слова, хоть какого-нибудь поощряющего жеста… Но Жак инстинктивно откинулся назад, как бы отстраняясь от него.
Даниэль решил поставить на карту всё:
— Объясни же мне наконец! Что произошло четыре года назад?
— Ты сам прекрасно знаешь.
— Нет! Я никогда не мог хорошенько понять! Почему ты уехал! Почему ты меня не предупредил? Хотя бы на условии сохранить тайну… Почему ты долгие годы не давал мне о себе знать, как ты мог это сделать?
Жак втянул голову в плечи. Он с упрямым видом смотрел на Даниэля. Сделав неопределённый усталый жест, он сказал:
— Стоит ли возвращаться ко всему этому?
Даниэль взял его за руку.
— Жак!
— Нет.
— Что? Неужели же действительно нет? Неужели я так и не узнаю, что заставило тебя… так поступить?
— Ах, оставь, — сказал Жак, высвобождая руку.
Даниэль умолк и медленно выпрямился.
— Когда-нибудь, со временем… — пробормотал Жак с непреодолимым, казалось, безразличием, и тут же, внезапно повысив голос, в бешенстве закричал: — «Так поступить»!… Честное слово, можно подумать, что я совершил преступление!… — И одним духом выпалил: — Да нужно ли объяснять? Неужели ты действительно не способен понять, как это человек в один прекрасный день может решиться порвать со всем, что его окружает? Уехать, никого не поставив в известность?… Ты что ж, этого не понимаешь? Не понимаешь, что человек может не захотеть, чтобы его держали в цепях и калечили? Что он может осмелиться хоть раз в жизни быть самим собой, заглянуть к себе в душу, увидеть там всё, что до сих пор люди считали самым ничтожным, самым презренным, и сказать наконец: «Вот это и есть я!» Осмелиться крикнуть всем окружающим: «Обойдусь и без вас!…» Как, ты действительно не способен это понять?