Выбрать главу

Порой, впрочем, к нему возвращались сомнения. Стоило ему побывать на играх (вероятно, это были игры в честь Победы Цезаря), посмотреть на бои – вернее сказать, на убийства гладиаторов, чтобы наметилась возможность «рецидива». Сигнал опасности прозвучал, когда он почувствовал, что люди внушают ему ужас – ужас, вызванный непреодолимой притягательностью жестокости, картины которой он наблюдал, когда на арене истекали кровью осужденные на смерть. Под влиянием этого зрелища в нем пробудились мысли, которые некоторые новейшие толкователи с необъяснимой легкостью поспешили объяснить желанием философа подольститься к Нерону. «Возблагодарите бессмертных богов за то, что человек, которого вы учите жестокости, не в силах усвоить урок», – написал он. Если задуматься, никаких оснований для лести – даже допуская, что это и в самом деле была лесть – мы не видим. Даже если Сенека в это время вынашивал план издания своих писем, ему ничего не стоило вообще не упоминать имени принцепса – ни прямо, ни намеками, тем более что в данном письме речи о нем вообще не заходило. Мы думаем, что эту странную фразу следует понимать не как высказывание тертого царедворца, и в отставке сохранившего свои лакейские привычки, но как воспоминание о лучших годах Нерона – годах создания трактата «О милосердии». Но это воспоминание окрашено явной тревогой, которой не в силах скрыть оптимистический тон заявления. Роль учителя жестокости при Нероне взял на себя Тигеллин, и оба убийства – и Плавта, и Фавста – произошли по наущению нового префекта преторских когорт. Но и Поппея приложила руку к «обучению» принцепса: именно ее стараниями погибла Октавия. Сенеке очень хотелось, чтобы Нерон оказался плохим учеником. Он мечтал, что принцепс останется глух к голосам подстрекателей, и то, что многие приняли за лесть, на самом деле было выражением угасающей веры в невиновность человека, успевшего эту невиновность утратить.

В ответ Луцилий пишет, что совет, высказанный в предыдущем письме, как ему кажется, противоречит основополагающим принципам стоицизма, в соответствии с которыми мудрец должен приносить пользу людям. Сенека отвечает другу, но что гораздо важнее – он отвечает самому себе, словно оправдываясь перед собой за то, что едва не позволил себе возненавидеть человеческий род. Преодолению собственных противоречий и посвящено это письмо. Его одиночество, пишет он, имеет своей целью служение как можно большему числу людей: «Если я скрылся с глаз, если я замкнул свои двери, то сделал это ради того, чтобы послужить еще большему числу людей». Ни одно наставление не бывает направлено исключительно вовне, в равной мере предназначаясь и тому, кто его формулирует. Здесь перед нами открывается одна из характернейших особенностей всей переписки с Луцилием. Вопреки складывающемуся впечатлению, совокупность писем философа вовсе не являет собой разбитый на части «урок», преподаваемый учителем ученику. За этими письмами мы видим тот путь, которым прошел и сам учитель. Эта переписка, выдержанная в форме диалога, есть в первую очередь диалог, который Сенека вел с самим собой.

Летом 62 года, когда писались первые письма, Сенека, судя по всему, с трудом мирился со своим затворничеством. Он постоянно возвращался к размышлениям о природе дружбы, словно стремясь убедить самого себя, что в понимании стоиков дружба является «чистой формой». Он сравнивал мудреца с Фидием, которому ничего не стоит изваять новую статую взамен разбитой. Для Сенеки было чрезвычайно важно, чтобы его мудрость не обернулась отступлением, обеднением жизни. Мудрость должна быть созидательной, и первым ее созданием становится дружба. В этом смысле Луцилий необходим Сенеке, как творцу необходимо творение. Луцилий служит философу оправданием его существования. И нас уже не должен удивлять тот факт, что переписка между друзьями началась практически сразу после того, как Сенека отдалился от дел. Она началась не потому, что у философа стало «больше времени», а потому, что он почувствовал в ней потребность как в форме реализации «досуга» (otium).

Между тем его подстерегали все новые искушения. На смену соблазну мизантропии пришел страх смерти, вспыхнувший во время поездки в деревенское владение (вероятнее всего, это было владение в Номенте, в нескольких милях от города). Здесь Сенека словно столкнулся лицом к лицу со старостью, и то, каким взором он наблюдает эту картину, предназначено столько же Луцилию, сколько и самому себе. С пронзительной ясностью он анализирует собственные реакции, которые ничем не отличаются от реакций обыкновенного человека. Он с горечью обнаруживает, что у него портится настроение, когда он смотрит на обвалившиеся стены, засыхающие деревья, на раба, которого помнит ребенком и у которого совсем не осталось зубов. Но душа философа без труда возвращается в привычное состояние, с легкостью отстраняясь от всего «слишком человеческого», что засело в ней, и не только со смирением взирает на подступающую смерть, но и испытывает при виде ее нечто вроде радости. По возвращении из этой поездки Сенека не столько ведет диалог с другом, сколько выступает с монологом, пытаясь выразить посетившее его чувство полноты бытия и вновь обретенной безмятежности. Не случаен и выбор изречения, над которым он предлагает поразмыслить Луцилию: «Жить под гнетом необходимости – зло, но нет никакой необходимости жить под гнетом необходимости». Не следует думать, что эта мысль сводится к банальному «рассуждению о самоубийстве» (известно, что Эпикур, которому принадлежат эти слова, осуждал тех, кто из страха или отвращения перед жизнью добровольно принимает смерть), потому что на самом деле это определение свободы. Эпикур считал необходимость самой большой опасностью, подстерегающей человеческое существо; он даже говорил, что предпочитает необходимости божественную тиранию. Необходимость является следствием целого ряда причин, и человек, который полностью отдается ее господству, больше не может надеяться ни на какую нравственную жизнь. Впрочем, есть одна неизбежная необходимость: с самого рождения мы оказываемся вовлечены в последовательность, которая всегда заканчивается смертью. Можно на время забыть об этом, можно вообще этого не сознавать, неизбежность смерти остается в силе. Бродя по своему на глазах разрушающемуся имению, Сенека совершенно явственно увидел эту неизбежность. Но он тотчас же понял, что в самой мысли о смерти уже содержится «противоядие». Стоит лишь согласиться с неизбежностью смерти, как то, что мятущейся душе представляется необходимостью, для философа, глядящего в глаза смерти, теряет свое непреложное значение, вновь возвращая ему свободу и источник радости. Так состояние ума философа, непоколебимого в своей мудрости, позволяет ему на свой лад толковать жизненные коллизии и открывает перед ним истину мудрых изречений, пусть даже принадлежащих учителю сельской школы. На этом уровне обобщения больше нет школ, есть лишь общий опыт – опыт человеческой души, достигшей полного осознания своего предназначения. Луцилию предстоит повторить путь, пройденный его другом, хотя последний может дать ему лишь самое общее указание верного направления; он не может передать ему опыт, приходящий человеку лишь в конце пути.

В глубине души Сенека прекрасно знал, что ненависть Тигеллина и слабость Нерона в конце концов возьмут над ним верх. Может быть, он умрет раньше, чем его вынудят убить себя? Впрочем, скорее всего враги не станут ждать, пока его жизнь подойдет к естественному завершению. Но витающая над ним тень смерти не омрачала его духа: «Не столь многое мучит нас, сколь многое пугает, и воображение, мой Луцилий, доставляет нам больше страданий, чем действительность». «Не будь несчастным раньше времени!» Именно в этом решительном отказе испытывать страх, как и в готовности принять неизбежное, кроется, по большей части, секрет безмятежности, которой Сенеке удалось достичь. Тринадцатое письмо посвящено комментарию отношения к смерти, которое Сенека хотел преподать своему другу. Вполне возможно, что по времени написание этого письма совпало с обвинениями, выдвинутыми против философа Романом. Если это действительно так, то следующие высказывания Сенеки обретают особенно точный и волнующий смысл. Тот, кто уступает страху, говорит он, уподобляется солдатам, испугавшимся пыли, поднятой удирающей толпой, и бросившим свой лагерь. Тот же, кто, напротив, встречает опасность лицом к лицу, порой обнаруживает, что опасность отступает, пусть даже на время. Такие вот мысли занимали Сенеку осенью 62 года.