Расторопный жандарм протащил мимо них Москита. Он изловил его на углу у Пехотного училища и теперь волочил за руку, раскачивая на ходу, как обезьянку. Женщинам было не до него — с минуты на минуту должны выйти сторожа, которые заберут передачу и расскажут о заключенных. «Вы, скажут, за него не беспокойтесь, ему теперь лучше»; «Вы, скажут, как аптеку откроют, пойдите купите ему реала на четыре притирания»; «Вы, скажут, не верьте, что он брату своему наболтал, это он нарочно»; «Вы, скажут, поищите ему адвоката, какого похуже, чтоб меньше содрал»; «Вы, скажут, не ревнуйте, тут не к кому, привели одного, так он сразу нашел дружка»; «Вы, скажут, принесите ему реала на два мази, а то он что-то плох»; «Вы, скажут, если туго придется, продайте шкаф».
— Эй, ты! — возмущался Москит. — Чего меня тащишь? Небось потому, что бедный? Бедный, да честный! Я тебе не сын — понял? Не кукла какая-нибудь. Не идиот, чтобы меня волочить! Видел я таких в богадельне, у америкашек! Три дня не ели, в простынях на окнах сидели, чисто желтый дом. Натерпелись!
Арестованных нищих препровождали в одну из «Трех Марий» — так назывались самые тесные и темные камеры. Москит вполз туда. Его голос, заглушённый было звяканьем железных запоров и бранью тюремных сторожей, вонявших куревом и сырым бельем, снова обрел силу под сводами подземелья:
— Фу-ты ну-ты, сколько полицейских! Ох ты, ух ты, сколько тут легавых!
Нищие тихо скулили, как собаки, больные чумкой. Их мучила темнота — они чувствовали, что никогда больше им не отодрать ее от глаз; мучил страх — они попали в дурное место, где столько народу поумирало от голода и жажды; но больше всего они боялись, что их пустят на мыло, как дворняг, или зарежут на мясо для этих жандармов. Жирные лица людоедов тускло светились в темноте — щеки толстые, как задница, усы будто коричневые слюни.
В камере встретились студент и пономарь.
— Если не ошибаюсь, вы первый сюда попали? Сперва вы потом я, не так ли?
Студент говорил, чтобы не молчать, чтобы исчез отвратительный комок в горле.
— Да, кажется… — отвечал пономарь, пытаясь разглядеть в темноте лицо собеседника.
— А… простите… разрешите узнать, за что вас арестовали?
— Говорят, за политику…
Студент содрогнулся и с трудом произнес:
— Меня тоже…
Нищие шарили в темноте, искали драгоценные свои котомки. В кабинете начальника полиции у них забрали все, вывернули карманы, спички горелой не осталось. Распоряжения были даны самые строгие.
— По какому же вы делу? — настаивал студент.
— Без всякого дела. Я арестован по личному приказу Президента!
Пономарь чесался спиной об стену, — заедали вши.
— Вы были…
— Не был! — сердито отрезал пономарь. — Не был!
В эту минуту заскрипели дверные петли, и дверь широко открылась, впуская еще одного нищего.
— Да здравствует Франция! — крикнул, входя, Колченогий.
— Меня арестовали… — твердил пономарь.
— Да здравствует Франция!
— …за преступление, в котором я неповинен. Все дело в ошибке. Представьте себе, вместо сообщения о минувшем трауре я снял у себя в церкви сообщение об именинах матушки Сеньора Президента.
— Как же они узнали? — шепотом удивлялся студент, а пономарь осторожно, кончиками пальцев, утирал слезы, словно вытаскивал их из глаз.
— Сам не пойму… Такое мое счастье… Как-то прознали и пришли за мной… Привели к начальнику, он меня бил по лицу и отправил вот сюда. Сперва я тут один был, в одиночке, потому что обвинен в революционных действиях.
Скрючившись в темноте, нищие плакали от страха, от холода и от голода. Иногда им удавалось заснуть, и, словно в поисках выхода, тыкалось в стены камеры дыханье брюхатой немой.
Бог знает в котором часу — должно быть, около полуночи — их повели куда-то. Они — свидетели по политическому делу. Так сказал им пузатый человек. У него были серые, как xолст, сморщенные щеки и утиный нос, пышные усы с изящной небрежностью обрамляли толстые губы, глаза прятались под тяжелыми веками. Он спрашивал каждого по очереди и всех вместе, известен ли им преступник (или преступники), совершивший прошлой ночью убийство у Портала Господня.