— Пускай подождут, а, Чонита? — спросила младшая из трех граций.
Ее пронзительный голос мог пробудить даже камни на пустынной улице.
— Да, пускай подождут, — отвечала старуха.
И все четверо вошли в «Новый дом»; привратница встретила их чрезвычайно радушно.
Другие посетители томились в негостеприимном вестибюле.
— Эй, Чинта, пришел ваш секретарь? — спросила старуха.
— Да, донья Чон, сейчас пришел.
— Вот ты ему и скажи, что я тут принесла одну бумажку, очень срочная.
Привратница ушла. Старуха ждала молча. Особы определенного возраста помнили, что эта тюрьма была когда-то монастырем. Раньше сюда попадали за любовные грехи. Женщины, женщины… Над старыми стенами, словно голуби, парили сладкие голоса монашек. Вместо лилий — белые лучи дневного света, ласковые, хорошие… А вместо постов и вериг — орудия пыток, процветающих здесь под знаком креста и паутины.
Привратница вернулась, и донья Чон отправилась к секретарю. С начальницей она уже говорила. Прокурор распорядился выдать ей (за десять тысяч песо, но об этом он умолчал) заключенную Федину Родас, которая с этой минуты поступала в заведение «Сладостные чары» — так назывался публичный дом доньи Чон Золотой Зуб.
Дважды раздался грохот в темной камере, где несчастная Федина все еще сидела в уголке, скорчившись, прижав к себе ребенка, не открывая глаз, почти не дыша. Она притворилась, что не слышит. Зарыдали ключи. Жалобно, долго стонали в тишине старые петли. Двери открылись, ее вытащили из камеры. — Она крепко зажмурилась, чтобы не видеть света, — темно в могилах. Прижимая к сердцу свое сокровище, она волочилась по полу. Они волокли ее — их собственность, скотину, купленную для позорной работы.
— Ай-ай-ай, немой притворяется!
— Глаза закрыла, чтобы нас не видеть!
— Стыдно небось!
— Боится, сыночка ее разбудят!
Так приговаривали всю дорогу донья Чон и три грации. Карета грохотала по немощеным улицам. Возница — испанец, похожий на Дон-Кихота, — сердито погонял лошадей, которым еще предстояло выйти на арену, потому что он был, кроме того, пикадором. Рядом с ним проделала Федина недолгий путь, отделяющий каталажку от борделя, как говорилось в песне, — не поднимая век, не разжимая губ, крепко обхватив трупик сына.
Донья Чон расплачивалась с возницей. Грации помогли Федине сойти и нежно, как подружки, повели ее к дверям «Сладостных чар».
Несколько клиентов — почти все военные — бодрствовали в гостиной.
— Ты, сколько там время? — крикнула, входя, донья Чон своему буфетчику.
Один из военных ответил:
— Двадцать минут седьмого, донья Чомпина…
— А, и ты здесь, служивый? Не заметила!
— На этих двадцать пять, — вмешался буфетчик.
Все заинтересовались «новенькой». Все требовали ее на эту ночь. Федина молчала, как могила, прижимая к груди трупик сына, не поднимая век, и казалась самой себе тяжелой, холодной, словно каменная плита.
— Вы! — крикнула донья Золотой Зуб трем юным грациям. — Сведите ее на кухню, пускай Мануэла покормит. А как поест — причешите да приоденьте.
Голубоглазый капитан артиллерии приблизился к «новенькой», хотел ущипнуть за ляжку. Но одна из граций поспешила на помощь. Другой военный (точь-в-точь кобель!) обхватил ее, как ствол пальмы, вытаращив глаза, сверкая ослепительными зубами, и чмокнул водочными губами в щеку, соленую от высохших слез. Ух, хорошо, из казармы да в бордель! Пули холодные — зато девки горячие.
— Успокойся, служивый, подожди! Не тронь ее! — вмешалась хозяйка (нехорошо, непорядок!).
Федина не защищалась от грязных прикосновений, только крепче закрывала глаза, сжимала губы, спасала тишину и темноту могилы и убаюкивала останки сына.
Ее повели через патио, где вечер понемногу погружался в фонтан. Женские стоны; ломкие, тонкие голоса; перешептывания больных или школьниц, арестанток пли монашек; фальшивый хохот, визг; мягкие шаги в чулках. Из какой-то комнаты бросили колоду карт, веером легла она на плиты. Растрепанная женщина выглянула из окошка под крышей, увидела колоду — олицетворенье рока — и утерла слезу с облезшей щеки.