— Ревность! Сцена ревности? — удивленно воскликнул Гондремарк. — Анна! Да ты ли это? Вот чему бы я никогда не мог поверить. Успокойся, уверяю тебя всем, что есть самого достоверного на свете, что я никогда не был ее любовником; я мог бы быть им, я полагаю, но до сего времени я ни разу не рискнул сделать ей признания. Она, видишь ли ты, представляется мне чем-то совсем нереальным; это какой-то подросток, девчонка, какая-то жеманная кукла! Она то хочет, то не хочет: на нее никогда ни в чем нельзя положиться; каждую минуту у нее какая-нибудь новая фантазия или причуда. Уговорить ее вообще нетрудно, но положиться, понадеяться на нее нельзя! До сих пор я умел заставлять ее поддаваться мне без содействия любви и приберегал это оружие на самый крайний, решительный момент, в том случае, если бы какое-нибудь отчаянное средство могло мне понадобиться. И я говорю тебе, Анна, — добавил он строго и серьезно, — в этом ты должна переломить себя и подобных, никогда не бывавших у тебя приступов ревности больше не допускать. Между нами не должно быть никаких возмущений, никаких вздорных волнений и препирательств. Я держу это жалкое маленькое существо под гипнозом моего обожания к ней, — и если только она пронюхала бы о наших с тобой отношениях, ведь ты знаешь, она такая сумасшедшая, такая «prude» — и при этом такая собака на сене, — что она способна, не взирая ни на что, испортить нам всю игру!
— Все это прекрасно, — отозвалась графиня, — но я спрашиваю вас, с кем вы проводите все ваши дни? И чему прикажете вы мне верить, вашим ли словам, или вашим поступкам?
— Анна, да я тебя не узнаю, черт бы тебя побрал! Да неужели же ты сама не видишь! — воскликнул Гондремарк. — Ведь ты же меня знаешь. Разве это похоже на меня, чтобы я мог увлечься такой недотрогой? Мне положительно горько и обидно думать, что после того как мы столько лет были близки с тобой, ты все еще можешь считать меня каким-то трубадуром. И если есть на свете нечто, что мне особенно противно и отвратительно, так это именно вот такие фигурки из берлинской шерсти, как эта принцесса. Мне нужна настоящая женщина, из плоти и крови, из нервов и мускулов, с крепким, сильным, выносливым телом и крепкой и сильной волей, — такая как ты! Ты мне пара! Ты как будто нарочно была создана для меня; ты меня забавляешь и опьяняешь как азартная игра! И какой мне расчет притворяться с тобой или обманывать тебя? Если бы я не любил тебя, то на что ты мне? Ведь это же, ясно как Божий день!
— Так ты действительно любишь меня, Генрих? — спросила она смеясь. — Действительно? Да?
— Да говорю же я тебе, что люблю! — воскликнул он пылко, как юноша. — Я люблю тебя больше всего и больше всех на свете после себя. Если бы я потерял тебя, я положительно растерялся бы окончательно; я был бы совершенно выбит из колеи!
— А если так, — сказала фон Розен, спокойно складывая указ и кладя его в свой карман, — то я готова тебе поверить и принять участие в этом заговоре. Можешь положиться на меня. Так, значит, ровно в полночь? Ведь так ты сказал? И ты, конечно, поручил это дело Гордону? Превосходно! Он ничем не смутится, и к тому же он чужестранец, ему решительно все равно, кто здесь будет управлять государством — принц или принцесса, ты или я.
Гондремарк недоверчиво следил за ней; что-то в ее поведении казалось ему подозрительным.
— Зачем ты взяла указ? — спросил он. — Дай его сюда.
— Нет, — ответила она, — я намерена оставить его у себя. Потому что это я должна приготовить всю эту проделку. Вы не сможете сделать это дело без меня; вам иначе придется прибегнуть к насилию, а ведь это едва ли желательно. Для того, чтобы быть вам действительно полезной, я должна иметь этот указ у себя в руках. Где я найду Гордона? У него на квартире? Хорошо!
Она говорила с несколько лихорадочным самообладанием.
— Анна, — сказал он мрачно и сурово тем строгим желчным тоном и с тем же выражением лица и манерою, которые были свойственны ему в роли придворного временщика, заслонившего теперь более добродушного и более чистосердечного Гондремарка домашнего обихода и часов отдохновения, — я прошу тебя отдать мне эту бумагу. — Раз, — два, — и три!
— Берегись, Генрих! — сказала она, горделиво выпрямясь и глядя ему прямо в лицо. — Я не потерплю никаких требований и предписаний. Я тебе не покорная раба! Мне нельзя приказывать — ты, кажется, знаешь, что приказывать я сама умею!
В этот момент оба они имели вид двух опасных животных, готовых померяться силами друг с другом; оба молчали и это напряженное молчание длилось довольно долго. Затем она вдруг поспешила заговорить первая, и, рассмеявшись чистым, звонким, откровенным смехом, она сказала почти ласковым голосом.