– Ничего, со всеми бывает, – они поднялись, горячо пожали руки рабочим и распрощались.
– Как же ты это так, Ваня? Я бы по-другому сделал, прогнал бы их куда подальше и был бы неправ. А ты вон как, молодец, – сказал Филипп, смотря на уходящих вдаль рабочих.
– Да вот так, интересными мне показались, увидел доброту в них, вот и всё. Разве мы такими не были?
– Были, и не раз. Но, видимо, я слишком постарел, чтобы вспомнить это сейчас. А ты молодец, Ваня, пример им подал, – он помолчал немного. – Уже ночь, пойдем?
– Да, Филя, пойдем, нам тоже пора.
Они расплатились и покинули веранду. Снова вдвоем они шли под звездами, но уже повеселевшие. Отрадно и легко было обоим на душе. Завтра новый день, новая жизнь, новые устремления. Предвкушение этого тоже оставляло благоприятный отпечаток. Они опять шли молча, каждый думая о своем, но это молчание не давило. В этом молчании они хорошо понимали друг друга; слова были не нужны, чтобы поделиться душой.
– Ваня, я зайду к тебе завтра. Не долго мы были на воздухе? А то я совсем было позабыл за этими историями. Тебе не стало хуже? – спрашивал Филипп.
– Нет, мне стало гораздо лучше, ты даже не представляешь насколько. Спасибо тебе за заботу!
– Тебе тоже спасибо, Ваня, за всё.
Они тепло пожали друг другу руки и расстались на перекрестке. До завтра.
***
Зайдя в свою квартиру, Иван подошел к окну с бездумно открытыми глазами: там, за окном, стояла невинная ночь, напоминающая младенца, который спит и этим уже приносит радость тем, кто лицезрит его.
Бывало, человек настолько погружается в себя, увлекается ничем, что перестает думать; он просто стоит и смотрит в какую-либо точку пространства непонимающим взглядом. Так же и Иван сейчас стоял и смотрел в окно, не видя звезд и месяца. Он словно бы смотрел сквозь них, в самую суть, но не понимал того, что видит. Глазами слепого смотрел он на мир.
Да и не все ли мы слепы? Слепы к бедам, слепы к счастью, слепы к себе. О чем может говорить человек, если, смотря в зеркало, он видит только свое лицо и одежду на своем теле? Загляни он к себе в глаза – увидел бы глубину своего мира, его бездонность, силу, томящуюся в надежде вырваться изнутри. Но мы не видим её, закрываем глаза, не задумываясь, отворачиваемся и машем рукой: «Потом».
Звезды тоже слепы, но они мертвые. Однако мертвая звезда дает миру больше, чем живой человек. Она дает миру всё, что может, – свой свет. Это всё, что есть у неё, всё, чем она ценна. Человек не отдает миру свой свет; он перестал излучать его ещё давно, много веков назад. Последний свет исходил от того, кто тихо шел через ненавидящую толпу к мучительной смерти.
Иван не отрывал взгляда от холодной и не освещенной месяцем кирпичной стены дома напротив. Накатила какая-то прострация, забравшая все силы жизни. Он не мог даже сдвинуться с места, пошевелить рукой, ибо это прервало бы процессию. Какая-то мысль ненароком закралась в голову, но тут же коварно улетела, не успел Иван даже поймать её. Он замер в ожидании этой мысли и напряженно ждал. Но она не возвратилась более. Потерянный взгляд держался на белом кирпиче, неизвестно что в себе таящем.
«Версты улиц взмахами шагов мну. Куда уйду я, этот ад тая?» – пробормотал он негромко. «Небесный Гоффман, – Иван поднял глаза на месяц, – выдумал ты…» А месяц все так же светил безмятежно и безучастно.
Он развернулся и ушел от него в свою комнату. Он вошел в дверь и приостановился: не светит ли месяц? Иван провел взглядом от пола к окну – нет, здесь свет его не разрезает темноту. Мысли его прервал неожиданно глубокий кашель, напомнила о себе и слабость. «Нагулялся я сегодня, конечно, дает знать свежий воздух», – сказал он вслух. Иван снова посмотрел в окно. «До завтра, Гоффман», – с улыбкой проговорил он и лег.
…Он оказался в детских воспоминаниях, в старом добром здании гимназии, окрашенном в бледно-бежевый оттенок на манер императорских учебных заведений. Он оказался в классе, где до конца начальной школы проходили все основные уроки. Марья Петровна, по обыкновению, расхаживала вдоль доски, держа руки с указкой за спиной, и твердила что-то, но он не мог разобрать. Каждый шаг она сопровождала причудливыми покачиваниями влево-вправо, как неваляшка, уставившись куда-то в пол. Иван сидел за самой последней партой и глядел в затылки вроде бы одноклассников, которые тоже то опускались, то поднимались к потолку, в знак одобрения речам Марьи Петровны. Но лица их не мог разглядеть, хотя вертелся на месте, как белка в колесе. Марья Петровна увидела вертевшегося Ивана и замерла; она испытующе сверлила его своими глазами, на свету казавшимися серо-голубыми. Только сейчас он осознавал, как она была в то время хороша собой: эта притворно-сердитая манера, чуть поднятые скулы из-за укора и плотно стиснутых в полоску губ, приоткрытые более обычного округлые глаза, отдававшие пленительным голубым переливом, идеально сложенный носик; на голове всегда была одна прическа – элегантно собранные русые волосы, при свете солнца наполняемые золотистым блеском. Иван заметил этот взгляд и перестал крутиться. Она продолжала настоятельно смотреть, но каждый раз не могла долго выдерживать трагическую минуту, и прижатые губки её постепенно растекались в улыбку, обнажая ослепительные ряды зубов. Глаза её смеялись от безмерного счастья. «Ваня, не крутись на месте», – проговаривала она почти шаблонно, не вкладывая больше никакой сердитости в эту фразу. Но такие добрые просьбы хотелось исполнять куда старательнее, чем грубые и повелительные приказы. Раздался смех – дети радовались жизни, начали немного шушукаться между собой, зараженные одной только улыбкой обожаемой учительницы. Она отвернулась к своему столу, что-то на нем перебирая, по-гроссмейстерски выдерживая паузу, пока дети сами не успокоятся, что, как правило, наступало через четверть или треть минуты. Класс успокаивался и был готов снова слушать наставления Марьи Петровны.