– Доктор…– начал было он, едва выговаривая буквы, но сам уже всё понимал: – Как?
Доктору уже второй раз за несколько часов предстояло выговаривать жуткий диагноз.
– Иван… – снова замялся Петр Сергеич, – ничего страшного, это всё, видимо, пневмония, с осложнениями…
– Зачем вы так? Правду мне скажите, я имею право на правду, мы же…кхе-кхе…мы же с вами люди, я всё понимаю и чувствую, – сказал медленно Иван, проговаривая каждое слово.
– Плохо, – доктор виновато склонил голову, – очень плохо.
– Долго не протяну? – словно безмятежно спрашивал Иван.
– Не знаю… может, день, а может, неделю, – впервые за долгое время доктору тяжело было ставить диагноз, тяжело говорить обреченному пациенту правду. Раньше такое редко случалось; но сейчас этот безнадежно лежащий человек трогал его больно до глубины души.
– Доктор, а я в вас ошибался, вам не всё равно на меня, не в Гиппократе дело…кхе-кхе…вы очень заботливы, – сказал Иван очень тихо, но этого хватило.
– Пожалуйста… – только и нашел что ответить доктор; скупая слеза покатилась по его правой щеке, бывшей чуть в тени; он не опустил голову, а проникновенно и с благодарностью посмотрел Ивану в глаза, выдержав его тяжелый взгляд, полный страдания.
– Подайте мне стакан воды, – просил Иван.
Филипп тут же сбегал на кухню и налил стакан, после чего принес его в комнату и подал другу. Тот с трудом сделал небольшой глоток и отдал обратно. Он сделал было усилие присесть на кровати, но не смог даже опереться на локти. Филипп с доктором ринулись было к нему на помощь.
– Иван, нельзя вам так, не надо, лучше лежите спокойно.
– А какой смысл мне отлеживаться? Я хотел в окно посмотреть, на закат, на солнце взглянуть, порадоваться за него, оно ведь завтра встанет с новыми силами. А что человек? – он замолчал и уставился куда-то в стену, мимо Петра Сергеевича и Филиппа, которые аккуратно пытались положить его обратно на кровать.
– Я хочу поспать, оставите меня? – спросил Иван.
Гости переглянулись, и Филипп сказал:
– Конечно, Ваня, спи, а мы пока на кухне посидим.
Они вышли и прикрыли дверь. «Что же со мной? – он упорно смотрел в потолок, хотя мало что различал. – Откуда вообще взялась эта болезнь? С чего вдруг? За что? Что я сделал, что Ты забираешь у меня… столько. Это несправедливая цена, это неравноценный обмен; я должен был привнести в жизнь что-то, произрасти мысль, чтобы отдать людям, но Ты не даешь мне времени. Какой во мне толк? Зачем я нужен был? Зачем я нужен людям, если ничего не сделал и ничего им не оставил? Я не успел вызвать в них ничего, кроме горя и скорби; а ведь столько мог… Мне казалось, что я обрел наконец путь, когда они все понемногу начали понимать меня, хоть и бессознательно… Я не смог, я не успел. Где ты, темный незнакомец, являвшийся в ночи ко мне и убеждавший сеять? Где ты сейчас, когда я скоро совсем…обессилю. Я не хочу уходить, – думал он, а слеза медленно скатывалась по щеке, – мне страшно уходить; я хочу остаться и докончить, я хочу отдать людям всё, что есть во мне благотворного. Дай мне…жизнь, избавь меня от боли и мучений, молю тебя», – думал он в пустоту, зная, что никто не ответит. Он закрыл глаза от безнадежности.
***
Филипп вышел на улицу: доктор попросил сходить за водой, а сам остался на всякий случай. На улице были сумерки. Еще такие сумерки, когда солнце вот-вот только зашло, оставляя за собой нежную алую вуаль, словно притаившуюся над горизонтом, но потом ускользающую вослед за хозяйкой. Над вуалью – едва различимая оранжевая дымка, висящая чуть дольше. Выше размеренно плыли пушистые облака, каждый занимая свой участок неба. Прохладный ветер освежал после всех событий этого дня. Напротив всё так же сидел продавец леденцов, бесконечно заглядывающий в свою газету.
– Что-то вы зачастили в этот дом, – сказал он, слегка опустив газету и устремляя глаза поверх неё, на Филиппа, когда тот поравнялся с ним.