хне потихоньку от Ивана Фомича, чтоб не засмеял… «Галкин мужской идеал будет гонять ее по всему дому плеткой семихвостой», — лениво вещала Соня и поправляла бант на перешитой из маминого платья блузке. Бант был голубой, крепдешиновый и аристократический, и походил на неумело разутюженный хлястик, но таких пошлых подробностей Соня не замечала. «Успокойся, Ань, это все суетно», — повторяла она, и Аня в конце концов переставала плакать и жадно вцеплялась зубами в угощенье. Соня успокаивать умела: близоруко щурилась, глядела в растопыренные ножницы, как в лорнет, и ну совершенно не видела, в чем тут проблема — и при ближайшем рассмотрении оказывалось: и впрямь, половина бед-то из пальца высосана… «Ах ты, кошечка моя», — с восторгом восклицала Ленка, хватала Соню под мышку — голова внизу — и кружила. Соня вообще какая-то особенная была, «Дворянки недобитые — они все с приветом», — говорила Ать-Два. Никто не знал, что Соня могла выкинуть в самый неподходящий момент. То вдруг, кукольно распахнув глазищи, заявляла учительнице: «Знаете, сегодня я решила сказать, что урока не приготовила», — и учительница застывала над журналом: поставишь «неудовлетворительно» — Рюмина тотчас же обидится и сама, без приглашения, начнет отвечать, не поставишь — так отказалась же, при всем честном народе отказалась, все слышали… Скажут потом: ага, двоечников покрываете?.. Для Сони было — раз плюнуть: спрятаться на переменке в шкаф и выйти оттуда в самый разгар урока. «Что вы там делали, Рюмина?» — «Да так, знаете, побенберировать захотелось». — «Что захотелось?..» — «Побенберировать. Вы, надеюсь, помните — у Оскара Уайльда…» Признаваться в литературном невежестве педагогу не пристало, Соню даже не упрекали, что читает несоветскую литературу, и выходка ей прощалась. Таких учеников, как Соня, Серафиме не попадалось, ни разу таких не встречала, сколько в школе работает; даже не представляла, что будет делать, если кто-нибудь начнет так же вот вытворять… Нет, вправду, дворяне какие-то не такие, потому их и прогнали. Позволяли себе Бог знает что. Представить невозможно. Представить… Аня Симе как-то ближе была; Соня — умна, конечно, самая умная — хотя кто знает, чего там у Ленки на уме вертелось, всегда молчала, не зря с Соней вечно «шу-шу-шу», так и бегали друг за другом, как двойнята, Пат и Паташон, друг дружку дополняли… Умница Соня была, чего там, отличница круглая все годы, только вот очень поучать любила: «Запомни, дитя мое», — она высоко вскидывала светлые брови: «Запомни. Горизонт находится на уровне твоих глаз, не выше, не ниже. На уровне глаз. Поэтому у каждого горизонт — свой собственный». Кнопка в метр сорок ростом, какой там у нее горизонт!.. В здание школы Соня вписывалась — ну будто для нее дом и строили; и точно, он на аристократов рассчитан был. Ресторан тут был раньше купеческий; разгородили зал, сделали крошечные классы. Вечера, обязательные школьные вечера, проводили в коридоре: ставили дощатый помост — сцену, вешали тяжелый, пыльный, неизвестно из чего занавес; и вот — окутывал, околдовывал, и таял каждый вечер — раз, и нет; окна в сумерках синели, темно-синели, а если включали свет, лампа красила окно в фиолетовый, красивый, но — не синий; зимой в окно заглядывало оранжевое солнце, печь дымила — и по солнцу, оно морщилось, и Аня кричала: «Гляди, сейчас чихнет!» — но ничего не случалось: солнце, отдышавшись, убегало от печных труб — подальше, за город, и сердито полыхало оранжевым по всей улице. Школьные вечера загадочно манили, еще за неделю в груди частило и думалось о чем-то сладко-туманном, неопределенном — и ничего на них не происходило: ничего. Школа-то девчачья — а-а, что, съела? Ленка приглашала Соню на вальс, та плавно подымала руку — очень породисто это у нее получалось, Ленка уверенно вела за партнера; потом Соня учила девчонок танцевать мазурку и падеспань — всего-навсего испанский танец, не пугайтесь названья, миледи, — снисходительно разъясняла она подругам. И в десятом классе Соня совершенно не выросла, ни на сантиметр; все так же оставалась похожей на куклу, как на старой детской фотографии с надписью сверху: «Евпатория», — длинные светлые локоны, крошечный даже для их полуголодного времени рост — одна Ленка доросла до метра семидесяти, все, даже Талка, приотстали; Ленка глядела на Соню, фыркала: «Тебе только панталончиков в кружевах не хватает», — и Соня с достоинством отвечала: «Не беспокойтесь, сударыня, придет время — мода вернется. А также на корсеты». На вечера все приходили одетые как одна в белых фартуках. «Гимназисточки», — тянула Соня. Она приносила за пазухой — или бережно несла по улице на вытянутых руках перед собой — старые пластинки, и никому не доверяла, сама ставила их на патефон — школу заполняло чье-то, надписи не разобрать, густое контральто: «Подру-у-ги-и ми-и-илые…» Соня небрежно бросала: «Чайковский, «Пиковая дама». Бабушка из Парижа привезла». Ать-Два резюмировала: «Вот и видно, что тебя, Рюмина, раскулачивать пора». Соня отвечала, не поворачивая головы: «Дело нехитрое, только вы, сударыня, от этого из невежд не выберетесь», — и Ать-Два, покраснев, замолкала. Пропасть между ней и Соней лежала неодолимая, громадная, и как смела Рюмина не замечать, что весь ее гонор уже давно на дне истории, подумаешь, два десятка бородатых и самодуристых предков и тыща лет за плечами — что теперь эти предки, чего стоят? Но предки толклись в школьном коридоре, трясли шубами, насмехались над Галкой — та не выдерживала и кидалась в пустой класс, открывала крышку парты и начинала колотить по ней ребром ладони — до синяков. Сима однажды случайно заглянула: Галка сидела в темноте, выбивала барабанную дробь, вскинула на Симу глаза: «Пусть Сонька в комсомол попробует вступить. Пусть попытается, сучка породистая. Да я… Поможешь?» Симу она считала своей — не подругой, у Мигуновой не было подруг, да и Сима больше с этими вражескими дочками якшалась — но кем-то близким. Уговорить Соню вступить в комсомол Галке так и не удалось, Соня смеялась и цедила сквозь зубы: «Происхождение не позволяет», — Галка отступилась ни с чем. Соня говорила — говорит кто-то? Иван Фомич, кажется…