Выбрать главу
нала. Есть такие бабки, они делают. А у меня уже два месяца… Поняла? Теперь придется брошку материну нести, скажу — в кино потеряла, расстроится, конечно… Тетка все ее ругала, мол, сама непутевая, походя родила, и меня не научила, хоть бы намекнула, что к чему», — Аня обхватила голову руками; она смотрела в ручей, в одну точку, в незаметный камушек на дне, и повторяла: «Раньше бы знать — ох, Симка, если б раньше!..» Сима заплакала — и просто за компанию, как в детстве, и до смерти вдруг стало жаль себя, и Аню, и страшно стало, и до рези в животе завидно. Аня вдруг вытерла слезы: «А что — раньше? Да все равно пошла бы с ним, да просто, может, у меня, как у матери, в жизни больше ничего такого никогда не будет! Никогда, понимаешь? После войны женихов на всех нас разве хватит? Спросил: любить меня хочешь? Что отвечу: не хочу любить, да? Это любить-то не хочу?! Да я сколько себя помню, о том только и думаю! Кто ж знал, что любовь — это так?..» — Аня помолчала, тихонько запела: «Пойду ль, выйду ль я в Гефсиманский сад». — «В какой еще сад?» — не поняла Сима. «В Гефсиманский. Из Библии это». — «Ты чего, верующая?» — поразилась Сима. «Да нет, когда-то нам Сонина бабушка рассказывала, вот, вспомнилось. А ты что, забыла?» — «Вот еще, глупости всякие помнить…» — «А-а… А мне что-то одни глупости в голову лезут… А тебе-нет?..» — Глупости — и так некстати сине-черно-красный паркет калейдоскопа, волшебная игрушка — отец покупал; Аня приходила к Симе и разглядывала бесконечную новость-новизну узоров, любила она все новое — осторожно-бережно поворачивала калейдоскоп, что-то шептала; трогать его Сима разрешала только Ане — под страшным секретом, мать хранила отцовские вещи как зеницу ока: китель, гимнастерку, старую бритву — когда уезжали, в Сталинабадском торгсине остались часы, браслет, кольца, все отцовские подарки, зато денег хватило и на билет, и на жизнь первое время, пока мать не нашла работу на телефонной станции. Шестого января, в день рождения отца, и семнадцатого марта, в день его гибели, мать доставала калейдоскоп и ласково-бережно брала его в ладони, держала так минут пять, вздыхала и, воровато оглядываясь, прижимала к груди — Симе становилось неловко, будто мать делала что-то неприличное, хотя что происходило-то, если разобраться? Подумаешь, игрушку взяла… Но почему-то все перевертывалось, вертелось, как в калейдоскопе, в руках у матери калейдоскоп вдруг превращался в какой-то непонятный символ, и Симе казалось, что мать, закрыв глаза, молится — молится на картонную трубку с горстью стекляшек внутри… Красивые узоры в калейдоскопе складывались, сине-черно-красные, и еще зеленое стеклышко было, бирюзовое такое, как глаза Анины — Аня умирала. Сима сидела рядом, а полуодетая Ленка, накинув поверх рубахи ватную фуфайку, бегала по городу… Привела она Ольгу Петровну из железнодорожной больницы — та жила в городе, на станцию каждый день ездила, за двадцать километров. Ольга Петровна сразу поняла, в чем дело, наскоро посмотрела Аню, уселась рядом: «Ну, выкладывай, кто тебя так». Аня разлепила губы: «Никто… Сама…» — «Не ври. Так кто же?» — «Сама… Честно, сама…» — «Ну, вот что. Не скажешь — спасать тебя не буду». Сима не поняла: зачем ей знать, с кем была Аня? Те двое — в Ленинграде, не найдешь их, не накажешь — или что, завидует ей врачиха? Завидует, точно: вон, глаза какие злые; не замужем, и не любила никогда, вот и завидует… «Вы чего спрашиваете?» — Сима заговорила почему-то шепотом, она до сих пор при врачах шепотом говорит: «Вы в больницу ее… Это в Ленинграде Аня, там лейтенант был…» — «Да не об этом я, вы что, не понимаете?» — оборвала врачиха: «Я спрашиваю, кто ей аборт делал — вы что, не поняли?» — «Господи», — всхлипнула обычно сдержанная Ленка: «Неужели и я так?..» — «Нашкодишь — будешь», — буркнула врачиха: «Урок вам, идиоткам. Будете знать, как шляться». Ненавидела она Аню, во всю мочь ненавидела; и пытала — долго, и тормошила, спрашивала… Ленка не выдержала, завизжала — тонко-тонко, как щенок: «Да повезете вы ее?..» — «Скажет, кто — повезу». Аня так и не сказала, все повторяла: «Сама, сама», — и до конца держала Симу за руку, а потом всхлипнула — и все. Вытянулась как-то судорожно. Легко так все произошло. По-игрушечному, как ненастоящее. Ни стонов, ни криков. Вот раз — и будто кукла лежит, смешно даже. Господи, смешно, ну смешно же, ну разве никто не видит, как смешно — ой, как Сима хохотала, даже заболело все, и чего они так глядят, Ленка, и врачиха — Ольга Петровна дважды наотмашь ударила Симу по щекам, «Принеси воды», — Ленка кинулась на кухню, потом говорила — ничего она сперва не сообразила, думала: Аня уснула. «Вот чертовы девки», — врачиха достала портсигар: «Из нас за каждый криминальный аборт душу вынимают, а они…» — она махнула рукой; Ленка ошалело глядела на папиросу, на мертвую Аню, потом вдруг стиснула кулаки и начала наступать на врачиху, та попятилась: «Ты чего, чего, ну-ну, спокойно», — и Ленка кричала что-то, не вспомнить — крикнул, что ли, кто-то, а может, тормоза взвизгнули, да, кажется, «скорая» это, калитка отворена, сами до порога дойдут, не хочется в грязь выходить.