Выбрать главу
езжала на три тона вниз, и «недобитая аристократка» Соня Рюмина дергала плечом: «Фи, мамзель, какая вы необразованная, даже на фортепьянах не умеете», — можно подумать, сама она умела, как отца посадили, в доме все распродали, обстановка спартанская осталась, и у Ленки тоже — хоть не аристократка Ленка, но инженерская дочка… Внизу, у самого ручья, на девчонок глядели любопытные лягушки, совершенно неподвижные, потом кто-нибудь из квакш шлепался в воду, и Аня кричала: «Смотрите, смотрите, девчонки, она брассом плывет, вот те крест, брассом!» Они рассаживались по валунам, шлепали босыми ногами по воде, смотрели, как лягушка, на миг зависнув в толще ручья, вдруг дергала лапками, и за ней по дну скользила темная тень. «Ну, до чего же хорошо», — Аня сдирала платье, закидывала на кусты, оно падало, Аня визжала: «Ох, потеряю!» — и полная, неуклюжая на вид Сталина неуловимо-мягким кошачьим движеньем подхватывала платье над самой водой. Сталина была физкультурницей, на парадах перед трибунами только ей и доверяли сольные выступления, остальные девчонки жались где-то позади, им говорили, чего на вас смотреть, кожа да кости — и вперед ставили тех, кто жирок уже нагулял. «Что за девушка — без живота?» — спрашивала Сталина и вовсю выпячивала жесткий как доска живот: «Ну вот, не выпирает, плоский — зато задница толстая», — в журнале «Работница» манекенщиц рисовали солидными и неповоротливыми; над тамошними физкультурницами Аня издевалась: «Они же толстомясые, как наша Талка; их, поди, и в кольцо-то не согнешь», — и ложилась ничком на пол, хватала себя за лодыжки и выгибалась так, что прижимала затылок к подколенкам. Талка обижалась: «Полнота советских женщин свидетельствует о благосостоянии советского народа», — наверное, кого-нибудь из физкультурных инструкторов цитировала. «Глянь, разъелась», — Ленка хватала Сталину за бока и за ляжки: «Ух, толста же ты, матушка! И тут, и тут! Гляди, скоро на пол прольешься, вся полужидкая какая-то», — Талка обижалась окончательно, запиралась в сарае — в любую погоду, даже зимой — и часами качала пресс, или балансировала на чурбаке, тренировала равновесие. И все равно, полнела день ото дня. Мать ее заведовала столовкой, таскала крупу и закармливала дочь кашами, Талка от еды отказывалась наотрез, но после тренировок все подъедала подчистую. Зря Ленка над ней издевалась, ну, простоватая она была, но зачем же — так?.. Сама Ленка чуть не каждый день хваталась за сантиметр: «Ты ничего не понимаешь, надоело мне детские размеры носить — тебе-то все равно, материны вещи донашиваешь, а моя мать мне по плечо, что ж — коленками светить?..» Повзрослеть она хотела — да все хотели, а может, мечтала: рядом с Талкой, перед трибуной, когда-нибудь… Аня — как Талка ее обожала, ведь каждое слово ловила, по пятам ходила, в рот заглядывала, на руках носить была готова, а стихи Анины — записывала, ну надо же, такое записывать: «Твой Гамельн спит, ты крысолов, смотри, вот ограда из крысиных хвостов», — для Ани сочинять — как дышать было, легко-легко; она пристраивала наконец платье на ивовых ветках — ива распласталась, почти лежала на воде, и ручей вместе с Аней бормотал: «Твой Гамельн спит, ты крысолов», — ну при чем, скажите, Гамельн, не прочтешь же на школьном конкурсе чтецов об этом немецко-фашистском городе, из старой сказки — Сонина бабушка рассказывала; такое только в овраге можно: «Гляди, крысолов, да ты ли здоров? — зачем уничтожил ты прекрасных зверей, они хитры, коварны и мудры, совсем как люди собираются толпой, тут каждый дом на черном и чужом окне зловещим призраком рисует крыс — ответь, крысолов, зачем убил ты крыс, тебе разрешили разве их убить, ты должен был прощения просить, а ты и деньги хочешь получить?» — странная она была, Аня: ну, разве стихи это? Страшные, совиные какие-то, как ночные тени — вон, но улице пьяный идет, нет, почудилось, уже поздно, третий час, наверно — да какая разница: который час… Анечка — Господи, ну и фантазерка была: «Нет, ты скажи, как познакомилась-то», — приставала Талка. «Познакомилась?» — Аня хмурила густые брови: «Ну, как знакомятся… На мостике, возле керосинки. Я бидон уронила, хорошо, пустой, а он — тут как тут, девушка, разрешите, помогу. Ну, гляжу, капитан, и молоденький такой — ой, девочки, прелесть, какой молоденький!» — «Капитан?» — едва слышно благоговейно выдыхала Сталина. «Ну да, стану я ради какого-то там лейтенанта тут перед вами распинаться… А глаза — нет, девчонки, глаза какие!» — она сладко жмурилась и вертела головой. «И где он сейчас?» — Талка не отставала. Аня пожимала плечами: «Понятия не имею. Наверно, в часть поехал. Обещал написать». И Талка всплескивала руками: «Ой, Анька, ты, значит, замуж выйдешь?» — «Не знаю, не знаю», — смеялась та. Легкие слова Аня говорила, легкие и блестящие, и бежали, как ручей, и не врала она, ну вот нисколечки не обманывала, наверно; и вечером, перед сном, Сима представляла себе Его — капитана, а может лейтенанта, чего привередничать, да какая вообще разница, кто это будет и кто с тобой заговорит — Господи, все бы отдала, только с кем познакомиться… Да с кем же, Господи, с кем? Город — с гулькин нос, хоть бы для смеха кто из молодых мужчин остался — нет же никого, кто в войну, кто когда… Никогошеньки! Господи, да хоть бы кто приехал — нечаянно, ненароком, ну что ж, так всю жизнь никто и не заметит тебя, Сима — Серафима, ангел мой — ну при чем тут ангел, зря ее так тетя Настя называет, ангел-то при чем… Даже ребят, и тех в район, в мальчиший интернат поувезли, школа-то — женская, а женский учительский техникум — да он так и называется: «Женский учительский техникум». Кто ж мужики-то вокруг — не дядя Толя, и вправду, не он же — калека без обеих ног, день-деньской на рынке промышляет, как его еще милиция не забрала — говорят, справка есть у него какая-то, работать не может… А Сазонтий — он что, тоже мужчина? Горький пьяница, жену бьет — кто их разберет, за что… Нет, разве это все мужчины? Мужчины — это… Как в книгах: смелые, умные, прекрасные, совсем-совсем не такие, как девчонки; глянут на тебя — и какое это счастье, пусть только глянут, ну пожалуйста, ну хоть кто-нибудь, кто угодно — на край света за таким пойти; женщин много, того гляди, кто счастье твое перехватит — Господи, да не Боги ли они, мужчины? Все могут, все знают; а тебе только и надо, чтоб обнял — вот так, и чтоб тепло… — Сима торопливо отодвигалась от матери. Господи, только бы не узнала, о чем она сейчас думала, стыдно это, стыдно, разве можно — о ТАКОМ мечтать; мать, если сердилась, ругала: «Небось, только о ребятах и думаешь», — для матери это самое страшное ругательство было, и оскорбить страшней Симу нельзя, да и за что ее так мама, за что? Разве она как тетя Настя — в матери-одиночки собралась? Почему мама — так жестоко, ведь добрая она, добрая, с Аней случилось — так даже пожалела, только сказала: «Допрыгалась», — а так пожалела. Но если узнает, о чем Сима вот только что думала, перед сном… Позор-то какой будет!.. А тогда, тогда — да, они с девчонками рассматривали старый учебник рисования, дореволюционный, с «ятями», у Сониной бабушки с чердака стащили, классе в шестом они все были уже — спрятались в сарае, тайком рассматривали рисунки — мужчин, совершенно, ну совершенно безо всего, в первый раз они такое видели, и любопытно было — страсть, краснели, боялись друг на друга глянуть, потому что стыдно это, даже не дышали… Книжку запрятали подальше, за дрова; Сима раза три пробиралась в сарай, рассматривала книжку в одиночку; остальные девчонки тоже, наверно, тайком сюда бегали, книжка то и дело оказывалась сдвинутой, а потом ее и вовсе кто-то унес — может, Ленка, а может, Соня забрала… Кануло все куда-то, только и помнилось, что любопытство — и страх; чего-то непонятного боялись — все, одна Сима, что ли?.. Откуда дети берутся — девчонки примерно это себе представляли, но вот КАК все происходит… Не спрашивать же у матери, верно? Стыдно; Серафима до сих пор мать стесняется, и всегда стеснялась; даже не сказала ей, когда однажды утром заныл живот и, слабея от ужаса, Сима увидела, как по белью расползается темное пятно… Сима кинулась во двор, через ледяную сечку дождя; ворвалась к Ане, зашептала громко-громко: «Анька, рожаю, как ваша кошка, делать-то что?» — тетя Настя засмеялась, обняла Симу, отвела домой и долго о чем-то шепталась с матерью, а после ее ухода мать сердито поджала губы — лицо вокруг делалось плиссированное, к старости так и осталось — и молча кинула Симе свою подвязку; два дня мать потом с ней не разговаривала, меж ними с тех пор как забор поставили — но почему? В чем Сима провинилась-то? У нее у одной, что ли, это случилось? Может, поторопилась не вовремя — взрослеть-то? «Тебе не по возрасту, ты еще слишком мала», — мать приплетала это к слову и не к слову, насильно втискивала Симу в тесное, как старые туфли, детство, сиропно-сахаринное — Симе уже двадцать стукнуло, уже и Аня умерла, и надо же — подслушала она, как мать хвасталась соседке: «А Симка моя — ну, просто девочка! Твоя-то — вон, вымахала, невеста, девушка! А Серафима… Я ее спрашиваю: тебе кто из артистов нравится? А она знаешь, что отвечает? Мама, говорит, а что это такое — нравиться?» — «Она у вас что, недоразвитая?» — расхохоталась соседка, и Сима заткнула уши, замотала головой, отгоняла материн голос, как лошадь муху — но как не слушать, если мать, вдруг отложив вечернюю штопку, начинала: «Ты б