Выбрать главу
замуж выйдешь?» — «Не знаю, не знаю», — смеялась та. Легкие слова Аня говорила, легкие и блестящие, и бежали, как ручей, и не врала она, ну вот нисколечки не обманывала, наверно; и вечером, перед сном, Сима представляла себе Его — капитана, а может лейтенанта, чего привередничать, да какая вообще разница, кто это будет и кто с тобой заговорит — Господи, все бы отдала, только с кем познакомиться… Да с кем же, Господи, с кем? Город — с гулькин нос, хоть бы для смеха кто из молодых мужчин остался — нет же никого, кто в войну, кто когда… Никогошеньки! Господи, да хоть бы кто приехал — нечаянно, ненароком, ну что ж, так всю жизнь никто и не заметит тебя, Сима — Серафима, ангел мой — ну при чем тут ангел, зря ее так тетя Настя называет, ангел-то при чем… Даже ребят, и тех в район, в мальчиший интернат поувезли, школа-то — женская, а женский учительский техникум — да он так и называется: «Женский учительский техникум». Кто ж мужики-то вокруг — не дядя Толя, и вправду, не он же — калека без обеих ног, день-деньской на рынке промышляет, как его еще милиция не забрала — говорят, справка есть у него какая-то, работать не может… А Сазонтий — он что, тоже мужчина? Горький пьяница, жену бьет — кто их разберет, за что… Нет, разве это все мужчины? Мужчины — это… Как в книгах: смелые, умные, прекрасные, совсем-совсем не такие, как девчонки; глянут на тебя — и какое это счастье, пусть только глянут, ну пожалуйста, ну хоть кто-нибудь, кто угодно — на край света за таким пойти; женщин много, того гляди, кто счастье твое перехватит — Господи, да не Боги ли они, мужчины? Все могут, все знают; а тебе только и надо, чтоб обнял — вот так, и чтоб тепло… — Сима торопливо отодвигалась от матери. Господи, только бы не узнала, о чем она сейчас думала, стыдно это, стыдно, разве можно — о ТАКОМ мечтать; мать, если сердилась, ругала: «Небось, только о ребятах и думаешь», — для матери это самое страшное ругательство было, и оскорбить страшней Симу нельзя, да и за что ее так мама, за что? Разве она как тетя Настя — в матери-одиночки собралась? Почему мама — так жестоко, ведь добрая она, добрая, с Аней случилось — так даже пожалела, только сказала: «Допрыгалась», — а так пожалела. Но если узнает, о чем Сима вот только что думала, перед сном… Позор-то какой будет!.. А тогда, тогда — да, они с девчонками рассматривали старый учебник рисования, дореволюционный, с «ятями», у Сониной бабушки с чердака стащили, классе в шестом они все были уже — спрятались в сарае, тайком рассматривали рисунки — мужчин, совершенно, ну совершенно безо всего, в первый раз они такое видели, и любопытно было — страсть, краснели, боялись друг на друга глянуть, потому что стыдно это, даже не дышали… Книжку запрятали подальше, за дрова; Сима раза три пробиралась в сарай, рассматривала книжку в одиночку; остальные девчонки тоже, наверно, тайком сюда бегали, книжка то и дело оказывалась сдвинутой, а потом ее и вовсе кто-то унес — может, Ленка, а может, Соня забрала… Кануло все куда-то, только и помнилось, что любопытство — и страх; чего-то непонятного боялись — все, одна Сима, что ли?.. Откуда дети берутся — девчонки примерно это себе представляли, но вот КАК все происходит… Не спрашивать же у матери, верно? Стыдно; Серафима до сих пор мать стесняется, и всегда стеснялась; даже не сказала ей, когда однажды утром заныл живот и, слабея от ужаса, Сима увидела, как по белью расползается темное пятно… Сима кинулась во двор, через ледяную сечку дождя; ворвалась к Ане, зашептала громко-громко: «Анька, рожаю, как ваша кошка, делать-то что?» — тетя Настя засмеялась, обняла Симу, отвела домой и долго о чем-то шепталась с матерью, а после ее ухода мать сердито поджала губы — лицо вокруг делалось плиссированное, к старости так и осталось — и молча кинула Симе свою подвязку; два дня мать потом с ней не разговаривала, меж ними с тех пор как забор поставили — но почему? В чем Сима провинилась-то? У нее у одной, что ли, это случилось? Может, поторопилась не вовремя — взрослеть-то? «Тебе не по возрасту, ты еще слишком мала», — мать приплетала это к слову и не к слову, насильно втискивала Симу в тесное, как старые туфли, детство, сиропно-сахаринное — Симе уже двадцать стукнуло, уже и Аня умерла, и надо же — подслушала она, как мать хвасталась соседке: «А Симка моя — ну, просто девочка! Твоя-то — вон, вымахала, невеста, девушка! А Серафима… Я ее спрашиваю: тебе кто из артистов нравится? А она знаешь, что отвечает? Мама, говорит, а что это такое — нравиться?» — «Она у вас что, недоразвитая?» — расхохоталась соседка, и Сима заткнула уши, замотала головой, отгоняла материн голос, как лошадь муху — но как не слушать, если мать, вдруг отложив вечернюю штопку, начинала: «Ты большая, должна уже знать… Наступит время, и к тебе придет любовь; ты обязана будешь сразу сказать матери, поняла? С подругами не делись, они об этом ничего не знают», — что-то ненастоящее в словах было, понарошку как бы, думаешь, думаешь, а скажешь вслух — и уже неудобно, и хуже всего, если кто-то о тайном и стыдном заговорит — и накатывает мурашками любопытство, улиткой по душе, и след липкий и скользкий… Да, взрослая, ну и что? На попятный не пойдешь. И в школе — не всем девчонкам скажешь, только Ане, ну там, Ленке еще, она не выдаст, молчальница — ясно теперь, почему это то одна, то другая девчонка на уроках физкультуры то и дело тихо-скромно сидит в сторонке, форму, мол, забыла… Вот оно что, значит… «Это тебе не хухры-мухры, в куклы играть; на всю жизнь теперь это», — поучала Ленка. «И запомни, порядочная девушка должна выходить замуж», — слово это мать произносила с придыханием, жадно-благоговейно, и потом вдруг выплевывала: «Аня потому и умерла, что в мать пошла, проститутка…» — Что за слово, Сима глянула в словаре: проституткам чеховским девчонки все завидовали, чего там; одолев «Припадок», — тайком, чтоб никто из взрослых книжку не заметил, а то отберут, и с концами — девчонки забивались в овраг, и Талка говорила: «Нет, ну как это — прямо подойдет к ней мужчина, и запросто заговорит, даже не познакомится сначала… Нет, ну как это, чтоб хоть только знать…» — Аня фыркала: «Вырастешь, Таля, узнаешь», — и покровительственно похлопывала ее по накачанному бицепсу. «Хоть бы мальчиший факультет открыли, правда», — ворчала Ленка. «Борода, угостите портером», — Соня важно надувала щеки, и Ленка зачерпывала горсть из ручья: «Пожалуйте, сударыня, ежели вам так хочется», — и девчонки покатывались со смеху, а Талка пожимала плечами: «Дурочки глупые, раскудахтались, я же ничего, я просто так сказала…» Книжную библиотечную любовь окутывал синий туман, море плескалось у старой таможни в Тамани, что-то кричал девчонкам сквозь ветер Янко-контрабандист, а густые овражьи лопухи цепко схватывала синяя паутина, вся в росе, и девчонки бежали вдоль ручья, к речке — смешное у нее название: Переплюйка, и Аня щурила зеленые ведьмины глаза, и начинала новую историю — где да с кем познакомилась… «Что ж нейдет он, дальний, незнакомый, тот один, которого люблю?» — Соня лукаво грозила Ане пальцем, та хохотала: «Да ну вас, сами, небось, знакомятся, а ничего не рассказывают…» Сима задыхалась от негодования: «Ты чего, где еще рассказывать, не в школе же… Это тебе везет, а я…» Да, в школе, в шуршащем переменном шуме, поговоришь, как же… Крошечная, в два этажа, школа, битком набитая девчонками — сплошные уши, уши, вдвое больше, чем учениц… Стихи Сима вот только Анины не любила, ну что это за стихи: «В раскрытый гроб — в раскрытый рай, лил ливень весь блаженный май», — ни смысла, ни мысли, школьные, и те лучше… Радостные там были стихи, лучезарные: «Светить всегда, светить везде — вот лозунг мой и Солнца!» — «Как ты понимаешь эти строки?» — проникновенно спрашивала литераторша, и опять, как в голосе матери, чудилось Симе что-то ненастоящее, на секунду взбаламучивало мысли, делалось неловко, будто при всем честном народе чулки застегиваешь — и Сима равнодушно-радостно говорила: «Радостно жить, несмотря на всех фашистов», — что еще ответишь: что светить — это мечта смертная: красивой быть, и чтоб все-все-все влюблялись?.. Аня — по улице идет, так все оглядываются, красивая она, головами качают — «безотцовщина», а все равно оглядываются… Да разве скажешь такое кому-то в школе?! Это же позор — вертихвосткой себя выставить!.. А стихи — стихи Сима любила, не Анины — нездоровые те какие-то, а светлые и радостные, которые потом можно на себя, как платье, примерить: «Вглядись, молодица, смелее, каков Воевода-Мороз!» Вот только первого места на конкурсе чтецов Сима никогда не занимала, его нудно, из года в год, присуждали Галке Мигуновой, и та, простирая руки и растягивая слова, читала на вечерах стихи, и наверно, вот тут-то Галка и была счастлива, по-настоящему: Сима видела ее глаза, там, где-то позади зрачков, крутилась и сыпала искрами бешеная радость, и Галка стояла на сцене — одна, против всех; даже плечи расправляла. В школе ее покорно слушали, а в техникуме — осмелели они в техникуме, что ли? Галка вышла на сцену, «с выражением» глянула в зал, произнесла первую строчку из Некрасова: «Умру я скоро», — она остановилась. «Слава Богу!» — кто-то сказал, как ударил. Галка секунду еще стояла; потом кинулась за кулисы. Сима уговаривала ее: «Ну чего ты, не плачь, подумаешь, это они от зависти», — надо же было что-то говорить; а вообще-то Сима даже позлорадствовала: довыпендривалась… Галка замотала