— Наверное, так устроена жизнь, — протяжно вздохнув, заговорил он тем особенным тоном, когда намеревался отдаться воспоминаниям. В недужном голосе его звучала старая боль и незаглушимая печаль. — Порой солнце как бы укрывается от меня за тучею, — он повёл перед собой рукой, не выпуская повода, — и я вижу только распростёртую тень – чёрную неблагодарность людскую. В такие моменты мне кажется, что все кругом не те, за кого себя выдают, что все они только и жаждут одного…
Последние слова купец проговорил с каким-то особенным сокрушением, с обидой на мир и присутствующих в нём людей, сплошь бессердечных и коварных, заботящихся лишь о том, чтобы взять своё любой ценой.
— Господин? — Эшухан несколько озаботили эти странные слова, и он никак не мог понять: то был намёк или нечто иное к его особе не относящееся.
— Моего небытия, милый Эшухан, смерти моей, — обернувшись, проговорил Хоруда, пристально глядя в глаза нотарию, — гибели моей, окончательной и неповоротной. — И в речи, и в самом голосе его звучала некоторая поэтичность, в силу природной склонности приобретённая от немалого чтения куртуазных романов, стихов и поэм, полных глубоких и возвышенных чувств. — Да, да, именно так. И не следует тебе на сей счёт качать головой – это вряд ли убедит меня в обратном. — Он вдруг умолк, призадумался. Уголок рта его дрогнул и в желобке слёзного мясца набухла приметная капелька. — Ибо, кому я дорог? Моя милая Розалинда, — он раскинул ладони, возвёл очи горе, голос его чуточку дрогнул, — блаженная супружница моя, уж десять лет в чертогах Небесных, дожидается меня, старого дурня. А с ней и подле неё наши милые доченьки, Харит и Фритсвит. Где-то там и брат мой Осульф, и приснопамятные, дражайшие мои родители. Ведь я сирота… — сказал он вдруг и вновь посмотрел на собеседника. Эшухану щекотала нёбо смешинка, но он удержался. — Я с пятнадцати годков половинный сирота, а с шестнадцати – наиполнейший. Знал ли ты это, Эшухан? — Эшухан покачал головой. — Плохо ты знаешь своего господина, а надо бы лучше! Этот ангелок в изумрудном берете, — Хоруда кивнул в сторону Бреттира, и лицо его сразу же просияло, озарилось доброй, какой-то чуждой его тучному лицу улыбкой, точно дохнула на него ласковым вешним ветром с цветущих лугов, — это всё что у меня осталось.
— А мало ли этого, господин? — спросил Эшухан, прилежно до того молчавший. Он предпочитал слушать, нежели говорить, и доверял слову только те мысли, какие считал крайне необходимыми. — Он это иной вы, ваше продолжение, ваше бессмертие во плоти. Пока он жив, живы и вы. А он так молод, так юн и полон сил, что вам, пожалуй, и не о чем беспокоится. Словом, нет повода для грусти, ежели…
— Для грусти всегда есть повод, друг мой, — прервал Хоруда. — А, порой повод ей ни к чему. Грусть-печаль, аки горькое вино – с трудом пьётся, да быстро привыкаешь к пьянящей его горечи. Опасная вещь сия злопагубная душевная привычка, — он воздел палец и покачал им в воздухе, — она засасывает человека с головой, аки трясина, и скоро, уже совсем скоро без неё становится невмоготу. И во всём чувствовании, какое испытываешь, точно из-за кисейной спины его доглядывает за тобой эта самая особливая грусть – тихий, мудрый свидетель скорбного нашего бытия. Но ты прав, прав: он – это всё что у меня есть, и это не в коем случае не малость. Новый побег на старом родовом древе. Такой славный юнец, — Хоруда снова расплылся в широкой, но на сей раз несколько болезненной улыбке, — это ли не утешение старику? Какие румяные щёчки, какие ясные глазки, – в них огнь жизни, в них жажда нового и неизведанного. Знал бы ты как он упрашивал меня взять его с собой в Аграт. Тихий, тихий, а чуть что – настырный, упрямый, аки баран – и мёртвого уговорит. Весь мир перед ним, аки открытая книжица колыхает страничками. Всё ему доступно, всё позволено произволением моим и Господним. И нет ему ни в чём нужды, любой его каприз, точно королевский указ подлежит немедленному исполнению. Быть может, это плохо, но порой я ему так сильно завидую, так завидую, что… — Хоруда вдруг осёкся, он что-то хотел сказать, что-то важное, но выговорить не смог: то ли посчитал нотария к сим словам неподходящим слушателем, то ли усомнился в справедливости застрявшего на языке слова. — А, впрочем, о чём это я? В его годы я не имел и сотой доли того, что имеет он: покойный мой батюшка был нищ и гол… Нищи и голы были и мы с братьями: недоедали, не допивали, холодами мёрзли, аки подзаборные псы, носили одежонку друг друга, покуда она из-за ветхости не превращалась в лоскуты. Как-то раз отец работал в порту на разгрузке купеческих посудин и притащил оттудова неведомую заморскую хворь. Вся его артель первой полегла. Тогда весь Асхелат, все южные королевства полыхали этой заразой. Там её звали Кровавой Ангрит, — Хоруда вытащил платок и, прервав рассказ, смачно в него испражнился, — в честь какой-то паскудной заморской принцески-блудницы. У нас же кликали по-простому, лёгочной чумой. Отец всех нас перезаражал, жил у нас зим, почитай, двадцать древний пёс, Чуйка – и тот кашлять учнул, да вскоре издох. Сам-то батюшка чудом выкарабкался – дюже здоров был, аки бык. Выкарабкались и мы с ребятушками, наверное, потому что ловко воровали на рынке снедь и питались лучше. А матка и сестрицы не выдюжили – сгинули разом, померли в тяжких муках, изблевав собственные лёгкие в прикроватную лохань. — Хоруда наскоро сотворил святое знамение. — Моими постоянными спутниками в детстве были тошнота, головокружение и ломота в дёснах. Я бродил покачиваясь, аки хмельной, колебался от случайного ветряного порыва. Порой по утрам меня рвало от нестерпимого голода… Когда бывало совсем невмоготу, мы с мальчишками били палками крыс, били исправно, опосля потрошили, начиняли ароматной травой и, насадив на палку, жарили на огне, представляя, что жарим кролика, иль цыплёнка. На вкус они были превосходны, аки цыплята, иль перепела. Вот интересно, смог бы я сейчас закусить крыской? — Хоруда кинул в нотария вопросительный взор, точно ожидал от него ответа. Эшухан пожал плечами: на сухом лице его выразилось брезгливое неудовольствие. — Только представь, Эшухан, во время голода в Дареме с улиц наперво пропали собаки и кошки, а потом исчезли и крысы. Мы считаем их презренными, мерзкими тварями, но мы явно забыли скольким людям они спасли жизнь. А этот мальчишка, аки юный бог – сыт, опрятен и свеж. На нём доброго сукна платье, а под тем платьем иное – лёгкого шёлку. В его голове парит искусство, он ничего не знает о том с каким трудом добывают монету, за то ведает как по канону начертать на холсте святого Дункана и Мариеллу Лабрийскую и блаженную Туртунику с ангелочками и прочей Небесной челядью… Я говорил со знающими людьми, и, знаешь ли, они высоко оценили юное дарование и дали на сей счёт один мудрый совет – не претить сыну заниматься тем, к чему у него и душа располагает и длань может… Словом, не забивать ему голову дебетом и кредитом, не срезать воздушных крыл, а, коли располагают средства, отдать его в обучение великому мастеру… Словом, знающие люди пророчат моему сыну великое будущее. Но я…я, знаешь ли, не могу так, не могу ни как на сие решиться: боюсь, что без него я приду в совершенное расстройство и скоро-скоро сгину в могилу, накроюсь гробовой доской. Очень уж я к нему прилепился душой, аки листик к стебельку… людям на смех и себе на погибель. Наши родственники, родные наши души… не должно быть им нашей слабостью, а должно быть им нашей силой! — патетически кончил Хоруда и утёр с краешка губы скопившуюся слюнку.