Выбрать главу

Покряхтывая, нищеброд приподнялся на локотке, сел в луже и повёл непонимающим взором. Народ замер в полном безмолвии, стоял затаив дыхание и по-совиному вылупившись на старика. Глаза обескураженной толпы дышали страхом и ненавистью, и старик, без труда читавший в людских сердцах, с лёгкостью прочёл немудрые письмена озлобленных, испуганных лиц: если бы они не страшились его, то непременно предали бы скорому суду и убили.

— Я что-то сказал? — спросил он, извинительная улыбка тронула уста.

— Не мало ты выболтал, старче, да один лишь чёрт тебя разберёт… Едва руку пареньку не отхватил, демон зловонный. Бога благодари, господин наш человек доброй души, а не-то гнить тебе в канаве… И впредь держись подальше: в следующий раз за место палки будет тебе меч.

— Славу тебе Господи, — глядя в небо произнёс старик и осенил себя святым троеперстием.

— Кто это был? — спросил Хоруда, отъезжая от толпы.

— Какой-то безумец, мало ли их ныне по дорогам скитается из края в край, — ответил Эшухан.

— Что он там горланил, я ничего не смог разобрать…

— Что бы не кричал безумец, господин, внимать его болтовне – всё равно что поддаться его безумию. Безумие, аки проказа, аки чума вельми заразна. Не лучше ли держать ум в трезвости?!

— Дело говоришь...

Чёртов сундук 1.7

— Ох, тяжкие мои грехи, — грузно воздохнул Хоруда, точно толкал наперёд гружённого вола. Он скинул капюшон, стащил с головы шляпу и, удостоверившись, что Гектор, занятый беседой с Эдельгаром, не видит его, отстегнул потайной цервельер и сунул неудобную и бестолковую снасть в седельную сумку. — Как думаешь, Гвидо, кто первый покончится я, иль этот проклятый хлябец небесный?

— Хлябец упорный, господин, спору нет, — со знанием дела отвечал Гвидон. От скуки старый слуга забавлялся тем, что, разинув рот и вывалив распухший язык, ловил губами прохладные капельки. — Но не век же ему лить, скоро покончится, уж потерпите чутка.

«Терпение и труд – всё перетрут», — вспомнились слова старого мудрого Лулуша.

«Истино так, — подумал Хоруда, стянув перчатку и оглядывая свою подряхлевшую, отмеченную темными пятнышками, чуть подрагивающую руку, — Всю свою жизнь я только и делал, что терпел и трудился. Весь мякиш души перетёрла жизнь, осталась одна чёрствая корка. Терпение и труд – великие жернова, скольких они уже перетёрли в мучную пыль и скольких ещё перетрут?»

Вытащив комканный батистовый плат, с трудом отыскав на нём живое место, он смачно выпростал ноздри и хотел сунуть его обратно, но передумал. Лицо его вдруг приняло особенное выражение: нечто важное припомнилось ему.

— Руфус, — проголосил он на миг ожившим голосом.

— Тятенька, разве хлябец бывает проклятым? — опомнился Биберт, пошмыгивая курносым веснушчатым пяточком.

— Бедное дитятко, — озабоченно покачал головой Хоруда, насторожено озирая своё единственное в жизни сокровище, — не уж то и тебя злая непогодь пробрала? Уже и носопырка, что базарная свистулька насвистывает.

— Пустяки, — улыбнулся Биберт, поглубже загоняя блудную соплю и утираясь локотком бархатного малинового кафтанчика.

— Что ты, что ты, аки нестрашно? — возмутился Хоруда, всегда уделявшей хрупкому здоровью сына особенно пылкое отеческое внимание. — Что бы на сей счёт молвила твоя досточтимая матушка, упокой Господь ясную душу её?! — Вскинув на миг очи горе, он как всегда торопливо и небрежно осенил себя святым знамением. — А ну-ка выдуй, выдуй её к чёртовой бабушке, не держи в себе – там вся гадость обитается. Так и мэтр Веверт глаголит: слизь – есть яд, она ни что иное, аки опорожнение наших недугов.

Наружностью Биберт рос копией отца: телом нескладный, ликом не красный; но, то ли слабость ума, в некоторой мере являвшая себя, то ли особая душевная благодать, рождали на его чистом юном лице выражение искренней доброты и простоты, открытости миру, крайней наивности, крайнего же любопытства и доверия. Сию душевную зефирную блаженность, говорили, он унаследовал от покойной матушки, дамы голубых кровей, пусть и весьма разбавленных, безвременно почившей от лихорадки пятью годами прежде.