— Чёрт знает что, чёрт знает что, — твердил раздражённо Хоруда, — иной раз захочешь человеку помочь, так неровен час и в гроб в гонят…
— Вы бы, господин, держались подальше от таких знакомцев, — сказал Гвидон, — кто ведает, что у них истинно на уме.
— Этот не злобный… Редкий мастер. Видишь перстень, — Хоруда стянул перчатку и блеснул изумрудом, подышал на него, потёр о сухую пазуху, — его работа, первоклассная. Славный малый, но дурак дураком. Испился совсем с горя. Оговорили его, а теперича дворяжные сутяги жилы тянут, аки из старого вола. Но боюсь, что мне ему не помочь… А ежели помогу, так он ещё и придушит меня, на радостях-то. И на кой мне такое счастье? Так что пущай всё остаётся как есть, а уж Господь непременно управит, нужно токмо верить. Так ведь, Гвидо?
— Истинно так, господин, вера города берёт.
— Ну-ка постой, какая ещё вера?
— Известно какая: она у нас единая.
— Я не о том… Я о том, что не вера их берёт, дурья твоя башка.
— Кого берёт?
– Города, ядрёна матка! Изволишь со мной шутки шутить?
— Это вы, господин, что-то совсем меня запутали…
— Не вера, а смелость, — вспомнил Хоруда старую пословицу.
— А откуда же тогда по-вашему берётся смелость, ежели не от веры, господин?
— Хитёр, сукин сын… Пущай будет по-твоему.
— Бывает смелость от безрассудства, бывает от гнева, но самая надёжная смелость непременно исходит от одной лишь веры! Вот взять хотя бы нашего Эдельгара…
Хоруда услыхал за спиной странный звук — вместе шмяк и хруст, и хлюп, а за ними с самых недосягаемых вершин гортанной кручи сорвался неудержимый, истошный вопль, обрывающий сердце, душу низводящий в самые холодные пятки. Купец в миг потерял бравый вид, бескостный язык его прилип к пересохшей гортани, точно смазанный мёдом; крупные капли пота выкатились из-под мышек и, вздымая мурашку, сбежали вдоль заплывших жиром рёбер: он знал этот голос, также хорошо, как знает орлица писк своих голодных орлят.
Он обернулся: не имея силы отнять ладони от уст, на торговца в немом ужасе пучился игумен Арвиталь; не томную зевоту — бесовское наважденье, скрывала теперь его дрожащая длань, но нечто более зловещее и ужасное: там, за скорченным, перебитым запястьем, в кровавом месиве раздробленной гортани накрепко сидело смертоносное жало стрелы. Мелкая судорога дробила сухое тельце божьего слуги; из разбитого горла прорывался слабый клёкот, кровяное бульканье, хрип; поражённые ужасом злой, нечаянной кончины глаза его порывались прыгнуть прочь из орбит, а из-под ладони сквозь пальцы струйками бежала кровь, заливая рукава, полы одежды, седло, попону, взбудораженного коня…
Поражённый страшной, доселе невиданной картиной, Биберт отчаянно голосил. Крик его, столь высокий и звучный, мигом оглушил близстоящих и помчался вдоль тракта, отзываясь лёгким трепетом на стальных пластинах доспехов. Изумрудный берет с пером слетел с его белобрысой простоволосой головки и прилип к навозному копыту. Бледное, забрызганное кровью священника, лицо его простыло от ужаса и больше не выражало ничего. Он растёр кровяные брызги по белым щекам, безучастно глянул на дрожащие ладошки, на тоненькие полупрозрачные пальчики с розовыми ноготками. Крик оборвался, обмер на устах; неудержимый в порыве, долгий и сильный, он точно высосал из мальца все его силы. Биберт осел, закатил глаза, уронил голову на грудь, накренился и выпал из седла. Лютая судорога взяла его тело, из перекошенного рта, сквозь стиснутые зубы, точно у загнанной лошади проступила пена.