Поддавшись необузданной фантазии, Кендрик запел, но совсем иную песнь: от слухов он перешёл к потребному, насущному. Блудливые глазки его вспорхнули мотыльками, укатились под веко, рванные белёсые брови выгнулись неровными дугами. На невысоком, выпуклом лбу рванными тучками сгустились две кривенькие, короткие морщины. Сладко да широко размечталось ему. Как бы припоминая что, он поскрёб черными ногтями небритую щёку и расплылся довольной желтозубой улыбкой полной неистребимого озорства.
Школу Кендрик не кончал, грамоте обучен не был, читать и писать по темноте своей непроглядной не умел; но водился за ним один талант, редкий для человека его скромной среды: уж больно говорить красиво был горазд, в особенности, когда бывал чревом сыт и если не от пуза пьян, то хотя бы порядком навеселе. В такие моменты речь его, преображаясь, вскипала неумолчным говорливым потоком, складным и ладным, слова выпархивали из уст легкокрылыми, пёстрыми птичками. И вот сейчас, в этот хмурый миг, обильно макнув бескостный язык в чернильницу сумбурных мыслей, он ярко живописал скромные свои мечты.
Бедный Язга, зацепившись продутым ушком за предательски сладкую речь, вдруг провалился куда-то пропадом, точно землю сквозь и очутился прямиком в порядочной корчме, где всё водилось по чину и постоялых дворов несокрушимому праву: и тебе столы дубовые двухаршинные, и свечи сальные в полтора вершка толщиной, и камин добрый во углу, и очажок складный по серёдке, по желанию жаровенки треногие, с угольком рдеющим, трескучим и прочая пристойная к промозглости северного лета утварь.
Поддавшись наваждению, он смежил усталые очи, и вот уже сквозь болтовню и дорожный хлюп, голоса слышит: смех девичий, звонкий, глухой мужицкий басок, бабий шепоток — мытьё чужим костям, шушуканье, да занудный гундёж застарелых пивных долгоживов. Следом и запахи скоромные приплыли с кухоньки, чёртова уйма, голодное чрево будоражат: жаркое да пироги, щи-борщи да котлы ухи. От погребов повеяло сыростью, от тёмных чуланов — лавандой, из-под столов потянуло тлетворной сапожной скверной — поскидывали мужики тесную мокрую обутку, поразметали под столами полотняные обмотки, затянули тугие трубки дабы сдобрить дорожный дух.
Нос приткнул, глядит Язга: у дверей привратник мускульный, в пышных усах, шрамом меченный; у столешницы, чёрным воском крытой, хозяин пыхтит, тучный боров, сальный; глазки скользкие, хитрые, бегают, шарят по углам, лица шерстят, всё запоминают. Пробует он на зуб полновесную епископскую виру, свежечеканную, косится на хмельную ватажку горняков три стола, точно домино в един собравшую — все чумазые, аки черти, горластые, полные бесшабашного веселья.
Под уютным кровом дым коромыслом, ругань, залихватский посвист дрожит, краплёные катятся кости по столу, смех гремит громом, кашель, точно лай собачий, в углу печально плачет тихая лютня, вкрадчиво поскрипывает виола. Дивится Язга, спорит с сомнением: образы все как один живые, яркие, полнокровные, не призраки какие, тронь — словом угостят, а иные и бранным.
Видит уже горемычный наблюдатель сладкую погибель свою: девица в косах, чудна и вельми пригожа, крутобедрая, пышногрудая, спешит к нему, распростёртая, шурша расшитым цветной нитью подолом, точно утка посреди иссохшего рогоза, узнать, чего гость изволить желает.
Язга уже знал, чего изволить желает. «Подай-ка, милая красавица, для затравочки медовой с перцем, — ласково проговорил он, покручивая вихрастый ус и, остро впиваясь в карие глаза немужней, — да на прикус смачный спроворь кныша горячего, с гречей и жаренным до золота луком, с пахучими шкварками. А уж опосля размыслим».
— Чего говоришь, какие мысли? — странно знакомым мужеским голосом спросила дева, и прелестный образ её задрожал и стал меркнуть.
Вдруг аккуратный, чуть вздёрнутый носик её распух клубнем, соделался безобразным и принял сизоватый оттенок. За место темного, едва приметного пушка, окрылявшегося над верхней, бантиком уложенной губкой, проклюнулся чахлый, сивый, неровно стриженный ус. Жемчужинки ровных, чистых зубов покривились, ущербились, померкли, окинулись табачной желтизной. Колдовские карие очи помельчали, сгрудились к носу, запали в глубь оплывшего сальной кожей черепа. Милый взору овал подбородка раскис и огрубел, позади него провисла жирная, мохнатая складка двойника.
Вся таверенка задрожала, закружилась и схлопнулась.