В ногах дремал, грелся старый трёхлапый пёс Мордаган, которого она щенком спасла из волчьего капкана. На треть укутанный одеялом, пёс беззвучно щёлкал во сне сточившимися от времени клыками и подёргивал уцелевшей лапкой. Она небрежно, глубже запахнула пса одеяльцем, глядя сквозь мрак на икону Спасителя, осенила себя святым знамением, и, с усилием поднявшись, наощупь вышла из тёмной хаты на воздух. Мордаган поднял морду и, не обнаружив хозяйки, прихрамывая и широко зевая, поплёлся за ней, как старый преданный лакей за старым неугомонным господином своим.
Лес кругом хутора почивал во мраке, не видать было не зги. «А ведь какие бывают звёзды, ежели бы не эти пелены». Тёмно-серые облака затянули потухший небосклон и где-то далеко-далеко глухо рокотал гром.
— Приволочился, старый негодник, тоже не спиться? — спросила матушка. Мордаган невидимой тенью сел у её ног, покарябал лапой обвислое ухо, принялся широко зевать. — Из пасти у тебя воняет, аки из бочки с протухшей сельдью, что жрут северяне. От того ли что стар, аль от чего иного. От едьбы-то не должно бы: кормлю я тебя на грех не по собачьи – по-вельможески.
— Не рано ль, матушка из гнезда выпорхнула? — послышалось со стороны. Голос был мужской, легковесный, приятный на слух, с какой-то особенной выразительной музыкальной манерой.
— А, Готфри, это ты, — чуть помедлив, проговорила старушка, пялясь в сероватый мрак подслеповатыми глазами.
— Я, матушка, кому ж ещё здесь бывать, как не мне, — бодрым тоном, негромко проговорил Годфрид.
— Я и не слыхала, як ты подобрался. Экий ловчий, аки дух лесной.
— Лес тишине учит.
— То правда. А я вот усё не сплю.
— Чего ж?
— Недуг гонит сон. Лежать невмоготу. Як гуторит Минкель: у ветхих костей свой распорядок, — забавно хихикнула старушка.
— А что болит, голова, аль поясница?
— Да, як те сказать, милый, усё болит… Вот усё что ни есть, усё и болит.
— Знакомо…— неожиданно заявил Годфрид.
— Да вродь крепок, не ветошь! — подивилась старушка. — Да где ж ты есть-то, тьфу-ты, темень гробовая, не разберу никак? Голову глянь, не сверни, тамась мне Улли камней на таскал… — Хрустнула веточка, зашуршали кусточки. — Ах, вот ты где!
— Прежде мне случалось не мало колобродить, — отвечал приближавшийся голос. — Браживал из края в край по хотению и велению «соболиной шубы». Бывало сорвут с земли, точно солому какую и в пекло… А до пекла – топай своей ножкой. Первые дни копыт под собой совсем не чуешь, – ну вот хоть режь. Верите ли, матушка?
— Верю, коль не врёшь.
— Покуда тащишься, ещё терпимо, а на полуденном привале, аль в ночь, боль разгуляется такая паскудная, мало с чем сравнимая, хоть на стену лезь. Но то по перваку, человек такая собака, что ко всякому приучается.
— У нас так говаривали: «Долгая ходьба – ногам молотьба», — сказала старушка.
— Истинно, что молотьба… Господа требуют землю грызть, а ты ног под собой не чуешь.
— Вот так и у меня, токмо я далече брожу, от хлева, на свинарник да на огород – вот и всё моё паломничество округ носа пол сотню шажков. А кость усё равно в бараний рог крутит.
Они умолкли, постояли чуть в тишине, вдыхая весенний пахучий лесной дух. Годфри присел на корточки, где у кривых старушечьих ног, нёс постовую службу старый пёс. Он приласкал его, достал из-за пазухи ржаной сухарик, угостил верную животину. Мордаган принялся отчаянно хрустеть подарком.
— Что ты ему опять сунул? — недовольно спросила старушка.
— Сухарик.
— Так ведь у него и без того клык ломанный…ему токмо кашу да мякиш дозволено. Отыми, ну!
— Так уж сгрыз ведь…
— Куда там, отыми, говорю… не ломай животину.
Годфри отобрал у пса остаток сухаря и выбросил его в темноту. Мордаган сперва поднялся и хотел было направится на поиски лакомства, но в тот же миг передумал, облизнулся и прилёг обратно.
— Дух-то какой, свежий, травяной, — воздохнула старушка. — Не смотри что мрак, а пахнет светом, миром Божьим. Вдохнёшь бывает и, як бы к небу тяготеешь, точно крыла отрастают. И тело, и душа радуется. Не то в городе…