[12]
Трам-та-та-там, та-та-там, та-та-там...
В Базеле при встрече знакомого принято спрашивать: «Как дела?» Но это не значит, что спрашивают о делах, — скорее о том, что нового приятель может рассказать. Если рассказать нечего, он отвечает: «Ничего нового».
Госпожа Туриан сидела на корточках в углу трехколонной террасы под соломенным навесом и барабанила палочками, которые нашла в своем чемодане, отбивала в бессчетный раз по крышке ящика из-под темперы тот марш, что всегда играли на Масленице, — «Арабский марш». Ничего нового не было. Трам-та-та-там, та-та-там, та-та-там... Ничего нового — с тех пор, как сеньор Априле передал ей bigletto d’amore — маленькое, англосаксонского формата письмецо, которое привез мальчишка на осле. «Мистеру и миссис Туриан» (Да какое же это bigletto d’amore, любовное послание?!) Она сразу узнала мелкий и угловатый — рунический — почерк.
— Что за осел? — спросила она ошеломленно. Ах, мальчишка приехал верхом на осле, сын рыбака Бартоло Говернале, снизу приехал, из Марина Корта... Там-та-та-там, та-та-там, та-та-там...
Она взяла у Априле два литра капистелло. Прежде чем начать барабанить и одновременно напиваться, она долго смотрелась в свое старинное зеркальце. Она была не из тех, кто любит себя жалеть. Она не плакала. Она просто констатировала, что с каждой минутой делается все более старой или больной. Что от носа сбегают вниз к подбородку две морщинки — следы скрытого недуга или старения. Да еще эти латунные кольца в ушах — ведь я похожа на больную цыганку, с этими кольцами! К черту их! Обхватив обеими руками оплетенную бутыль, она принялась пить вино большими глотками, она пила и пила, и «высокое пламя» темного, как чернила, капистелло, нежно-ароматного сока гроздьев, созревших на склоне потухшего вулкана, вдруг вспыхнуло в ней, и она барабанила, выстукивая первую и вторую строки «Арабского марша» на крышке ящика для темперы — она выбросила из него краски, и получился сносный барабан; и еще она выбивала тягучую дробь третьей строки, барабанила «Арабский марш», чтобы не стареть с молниеносной быстротой, и не чувствовать себя обиженной, и не страдать из-за него, из-за того, кто исчез (смылся!) «по-английски», смылся от нее, взяв курс на арабский берег, на залив Хаммамет... Чтобы вырваться из заколдованного круга вопросов: почему этот мужчина, Йен Кроссмен, так поступил, почему он бросил ее одну на пирсе, почему он совершил эту непростительную ошибку, почему...
Трам-та-та-там, та-та-там, та-та-там...
Она сыграла еще несколько тактов, отпила большой глоток из оплетенной бутыли и принялась выстукивать марш с самого начала.
Тайная наука древнего базельского барабанного боя захватила ее, заставила вспомнить о том, что здесь, на Эолийских островах, она единственная по-настоящему искусная барабанщица. На островах Эола... Эолус... Ангелус, куда ему... Ангелусу это не дано... Вот Стромболи — тот, конечно, умеет бить в барабан...
Немного времени спустя она снова надела шлепанцы на деревянной подошве и вышла с террасы к багдадской пинии, рассеянно заплела распустившиеся волосы в старомодную по-домашнему простую косу, «незатейливую косу Золушки», и тут оказалось, что она еще не потеряла способности довольно твердо держаться на ногах. Продержаться надо было до полуночи, до времени возвращения Херувима с острова лангустов, Панареи; тогда она снова станет Милым Созданием, а больше ничего нового у нее нет. (Пока «этот англичанин» не уплыл далеко, пока он еще в сицилийском море, она ощущала себя женщиной.) И тут перед нею открылся вид на море — тот самый двойной вид, и боль, или что это было — боль? — пронзила ее с новой силой.
Полная луна днем.
Нереально большой, нереально правильный круглой формы диск, сверкающий над голубовато-белыми ледниками. Солнце уже опустилось за горой Сан-Анжело (но прежде, чем оно опустится в невидимое отсюда Западное море, пройдет целый час). Гора сейчас была коричневато-черной, а Монте Роза, напротив, светлела и отливала розовым и на какое-то мгновение напомнила ей о любимом цвете Ангелуса, а за Монте Розой поблескивали пемзовые горы близ Каннето, голубовато-белые в сиянии ледников, да, и они — тоже... А дальше — море, уже не такое бессмысленно синее, оно тоже чуть поблекло от ледникового сверкания полной луны, море, усеянное точками — ржавыми булавочными головками (парусами), и совсем далеко виднелся Стромболи, активный, действующий, с развевающимся дымным стягом, который трепетал в неаполитанской зелени неба, — для Лулубэ в эту минуту он означал библейский приговор: «Ты взвешен на весах и найден слишком легким», это был приговор ее первой страстной любви. И внезапно она вдруг поняла, что есть кое-что новое: она дождется какой-нибудь рыбачьей лодки, одной из тех, что вот-вот должны вернуться с лова тунца. И тогда ее отвезут на Вулькано. Она зайдет в Порто Леванте к донне Раффаэле, посмотрит на свою незаконченную работу... Нет, нет. Она отправится одна, совершенно одна, ничего и никого не боясь, в пещеру, где вчера, еще вчера, они были с англичанином, который предпочел исчезнуть «по-английски». Но и там она не станет упиваться жалостью к себе — пусть будет нечто вроде реквиема по этому эпизоду в ее жизни. Она разденется в пещере и искупается в море под высоким берегом, при свете полной луны, как та нимфа, которую написал великий базелец Арнольд Бёклин, покинутая нимфа — сколько их было, нимф, покинутых богами, полубогами, смертными... Да, пусть будет такой вот языческий реквием. Она заплывет далеко-далеко, и никто не крикнет ей: «Акулы!» Впрочем, у Бёклина нигде нет такого сюжета — нападение акул на покинутую нимфу.