Расстроенный своими мыслями, он высказывал их вслух, потому что, видно, невмоготу было дольше носить их в себе.
— Кузьма сказал мне как-то по-хорошему, без охальства: «Мужик-то, батя, свободным родится, никому не покорный. Религию-то придумали богатые, чтобы мужику на шею сесть. На страхе вся религия держится!» Я было взбеленился. «Молод ты, говорю, отца учить! Чего ты знаешь?» А он мне: «Читывал я, батя, Библию… Что ни страница, то ругачка. Все богу-то кажется, что мужик от него норовит уйти! А ты и скотину-то держишь не только уздой, а и пойлом, а и сольцы иной раз на ладони поднесёшь, порадуешь! Я читывал! Только добра для бедного там не нашёл!» Ну, накричал я на него малость, осердился тогда. А когда Кузьмы не стало, слова его с ума не идут.
Спохватившись, что разоткровенничался не в пору, старик замолк. После некоторого молчания сказал:
— Нынче вся жизнь в переворот пошла, вот и раздумаешься…
Они присели на завалинке верхотуровской избы.
Продолжая свою мысль, старик заговорил:
— И перепуталось же нынче все. Вот ты мне на ухо-то давеча шепнул насчёт партизан. Видал, как взъелся Чувалков! А чего ему? Видно, и впрямь он боговы-то слова против партизан натачивал, только полегоньку, чтобы мужики сами до этого додумались. А уж мужик до чего додумался, у него топором не вытешешь из головы. Да и чего он сегодня-то вылез с поучениями? Не иначе как потому, что недавно у него из города один побывал.
Верхотуров с досадой сплюнул.
— Мы в лавке у Чувалкова были. Вдруг, слышим, затарахтело за дверями, кто-то подъезжает. Не успели обернуться, а в дверях уже красуется фигура — в галифе, френчике. Он — к Чувалкову: «Христос с вами, брат Николай!» Чувалков так и завился: «Христос с вами, брат Смит!» Тут Чувалков всех нас из лавки попёр, замок навесил. «Простите, Христа ради, надо с проповедником поговорить. Прохожего и Христос привечал!» Ну, поглядел я на этого прохожего: такой, поди, с молитвой полсела уложит одной рукой, а потом под святое причастие — и опять чист, как голубь господень… Об чем говорили, кто их знает. К утру увёз его Чувалков, только его и видели. До поздней ночи орали свои стихиры, тоску на все село навели… И что ты скажешь? Мужик-то, видать, не нашенский, все говорит «гуд» да «велл», а с Николаем одной веры, тоже субботник!
— Баптист? — переспросил Виталий.
— Вот, вот, он самый. Только их у нас ещё субботниками зовут. Вишь, почитают они субботу, потому как бог сказал: «День же седьмой — суббота господу богу твоему».
— А есть ещё у вас баптисты?
— Не, нету! Вишь, если бы другой кто у нас проповедовать начал, может, и пошли бы, а мы Чувалкова знаем, до того, как он спасённым заделался, помытарились на его ста десятинах, было время. Старая-то память не вывелась! Слушаешь его, слушаешь, а потом как вспомнишь, как он тебя грыз, да и заглянешь ему в пасть: зубы-то волчьи выпали али ещё торчат?
— Ну и как? — улыбнулся Виталий.
— Торчат! Ой, паря, торчат! Он ведь, что стодесятинный, что лавочный, все одно на нашем горбу едет.
— А слушаете его?
— А слушаем, верно. Тянет послушать… Натрясёшься, пока слушаешь, а ему такое богатство дадено — стращать народ, что потом домой придёшь, все вдвое слаще кажется, а боле того, обрадуешься: все на месте, все хорошо, не попалил ещё бог, не изнистожил!.. Да и то занятно: он наш мужик, деревенский, а послушаешь, ну, дивно, как он с богами управляется, будто первый друг-приятель…
Чувалков держал до революции в узде всю деревню, которая работала на него, как и «фазаны» — китайцы и «белые лебеди» — корейские сезонники. После провозглашения советской власти кулацкую землю поделили. Когда началась интервенция, крестьяне немало перетрусили, полагая, что Чувалков теперь вернёт свою землю и взыщет с них с помощью белых. К их удивлению, Чувалков не настаивал на возврате земли, словно охладев к ней, зато выстроил новую избу под лавку. Сделал он это с помощью баптистов, которых появилось в Приморье множество с приходом американских интервентов. Потом, на потеху всей деревне, он был крещён по баптистскому обряду в реке среди белого дня рыжим проповедником, схожим с тем, что приезжал недавно к Чувалкову; только тот хуже по-русски говорил. Приезжали к нему из города «братья», проповедовали в деревне. А немного времени спустя и Чувалков начал «собеседования» с крестьянами. От проповедей «братьев» его беседы отличались лишь тем, что он нажимал на устрашение крестьян. Каково было направление чувалковских бесед, об этом Виталий получил сегодня представление.
О многом беседовали сегодня Верхотуров и Виталий. Разошлись они уже за полночь, когда пели вторые петухи и Наседкино спало мёртвым сном. Под конец старик сказал Виталию:
— Чем-то ты с Кузею моим схож! Голова у тебя добрая. Ну, прощай, спать пора! Да, забыл тебе сказать: ты теперь к ночи приходи только, да поостерегись! Казаки на постой становятся в деревне. Как бы тебе на них не угадать!.. Ночью-то они ни черта не увидят. А может, нам с тобою в лесу встречаться? Боюсь я, как бы этот ангел-то с бородой на мою хату казаков не навёл. Я то их не шибко испугался, а осторожность не мешает. Так?
— Так! — сказал Виталий. — А вы обо мне беспокоитесь?
— А как же не беспокоиться? Не чужой человек!
Виталий шёл по лесной тропинке.
Под его ногами мягко подавалась не остывшая ещё от дневного тепла земля. Над головой проплывали ветви деревьев, казавшиеся чёрными на синем фоне ночного неба. В стороне светились гнилушки поваленных стволов, источая мертвенный свет. Шоркала по голенищам сильная трава. Сквозь просветы деревьев засияли голубым, зелёным и жёлтым многочисленные звезды. Повеял свежий ветерок, и листва зашумела, зашевелилась. Виталий глубоко вздохнул. Хорошо!.. «Не чужой человек!» Хорошо жить, когда везде есть близкие друзья, черпающие силу в тебе, и сам ты крепнешь от их силы…
Последние дни Топорков ходил озабоченный.
Отовсюду шли вести об усилении деятельности белых. Поборы и реквизиции следовали одна за другой. Стали известны случаи облав на молодёжь, которые устраивали специальные отряды. Схваченных насильно увозили в другие районы, выдавали парням оружие и обмундирование и пополняли ими фронтовые полки. Молодёжь повалила в леса, в партизанские отряды. Многие попросту скрывались от мобилизации, надеясь отсидеться до того времени, когда с белыми будет кончено. С жалобами на произвол белых шли крестьяне к партизанским командирам, требуя защиты.
— У меня терпёжу не хватает! — жаловался Бонивуру Топорков. — Думаю на Наседкино ударить. Там белых на постой ввели, человек пятьдесят. Чистый разор. Девкам проходу нет. Хлеб вывозят, какой успели обмолотить.
Он замолк, постукивая по ичигу сломанной талинкой. Виталий посмотрел на него.
— А не рано, Афанасий Иванович? Я думаю, дядя Коля не зря нас в секрете держит.
— Ну, чего там? — сказал Топорков. — Эко дело — один взвод двинуть!
— Людей потеряем, место расположения покажем, а мы нужны свежие, не растрёпанные, — сказал Виталий.
Топорков стал чертить сучком на песке какие-то узоры. Нахмурился. Засопел.
— Значит, не советуешь?
— Не советую, Афанасий Иванович! А ты обещал, что ли, наседкинским выступить?
— Обещать не обещал, — протянул Топорков, — но и отказать совести не стало.
— У тебя, Афанасий Иванович, совесть перед Республикой главная, а не перед деревней!
Топорков только вздохнул…
Вечером того же дня возвратился из города Чекерда.
Виталий лежал на топчане. Лагерь уже засыпал. Только молодёжь ещё возле костров рассказывала побасёнки, негромко пересмеиваясь. Послышался окрик часового, топот лошади, шаги.
Виталий вскочил, опустив на пол ноги. Заслышав это, Топорков привстал.
— Что ты? — спросил он.
— Приехал кто-то! — ответил Виталий, поспешно одеваясь.
Снаружи шалаша негромко постучали. Дверь открылась, и в её сине-голубом просвете обрисовались силуэты людей.
— Можно? — послышалось от двери.
Топорков ворчливо ответил: