“Из праха рая не взрастить любви — пожнёшь лишь боль,
И как бы ярко ни горел фитиль, свеча рыдает,
Она одна осветит ночью мою скорбную юдоль,
И лишь она о пламени любви моей и знает…”
Исполнитель мягко перебирал струны, затуманенным взглядом скользя словно сквозь присутствующих. Тёмные подведённые сурьмой глаза напоминали горький тёрен, исполненный тоски.
“Так молча плачет воск, когда души безмолвен крик…
Так плачет лютня — её струны волосам твоим замена…
Лишь те, кому дано однажды солнце полюбить,
Поймут, как в вечном трауре ночей тоской скорбею.
Моя любовь, вдали от тёмных локонов твоих
Тоскую по отраве поцелуев несвершённых —
Лишь поцелуем можешь моё сердце исцелить,
Дав губ твоих нектар испить мне запрещённый…”
Раду удивлённо вслушался в стихи. Отчего-то в этот момент то ли крепкое вино ударило ему в голову, то ли он сам оказался слишком чувствителен, однако слова этой песни действовали на него страннейшим образом. Он не мог понять, почему они так сильно задевают его сердце. Предчувствие неотвратимого шторма посреди штиля было таким оглушительным, что он перестал слышать даже лютню, ловя каждое слово. Казалось, он знает, что будет дальше.
“Мой друг, да разве я осмелюсь рассказать тебе о том,
Как этот мир мне без тебя стал вдруг враждебен?..
Мой друг, увы… Авни на то не хватит слов.
Он пятикратно вознесёт тебе в молчании молебен,
Он преклонит колени пред тобой на Рамадан,
И лишь к тебе он взор свой, а не к Мекке, обращает,
Ведь ты для его сердца первый и последний храм.
Тебя лишь он своей святыней сердца называет.[9]”
Раду закрыл глаза, чувствуя, как по спине расползается холод ужаса, в то время, как сердце его охватывает пламя. Он осушил содержимое своего кубка едва ли не залпом в попытках погасить огонь, но сделалось только хуже — теперь у него ещё и заплетался язык.
— Султан Мехмед… — он повернулся к Мехмеду, который в этот момент спокойно пил вино, — Эта песня…
— Хорошая песня, правда? — поддержал кто-то из гостей. — Это газель из сборника одного местного поэта. Он не пишет по-персидски, однако он всё равно невероятно хорош.
— Из с-с-с…сборника, — повторил Раду, глядя перед собой.
— Да, там немало любовных газелей, — подтвердил кто-то. — Поразительно, что такой поэт предпочитает оставаться неизвестным. Было бы замечательно пригласить его во дворец.
— Да, наверное, — Раду вдруг подумал, что, возможно, прошло уже полгода, и, даже если Мехмед писал стихи под личиной Авни, вероятно, далеко не все они были посвящены ему. Султан вполне мог иметь иные увлечения — возможно, он написал эти строки, будучи в разлуке со своими жёнами или другими возлюбленными. Возможно, он их тоже называл друзьями. Возможно…
…возможно, Мехмед всегда чувствовал горечь неразделённой любви — это была неотъемлемая часть того, кем он являлся.
Однако в памяти Раду всё ещё была свежа их прогулка по берегу Босфора, и то, каким счастливым казался султан. Как громко он смеялся, потешаясь над крупицами сахара на подбородке Раду. Как крепко он сжимал ладонь Раду с своей, когда они пробивались сквозь толкотню на местном базаре. С какой лёгкостью он позволял себе поправлять волосы Раду, когда те в беспорядке рассыпались от ветра под его пальцами.
Мехмед казался ему таким счастливым — казалось, само солнце танцевало в его светлых глазах.
Почему же он писал о боли и скорби отвергнутого возлюбленного?
Раду почувствовал, что ему нужно выпить ещё. Он потянулся за кувшином, и в этот момент его кончики пальцев соприкоснулись с чужой ладонью.
— Принц Раду?.. — Мехмед ободряюще улыбнулся. — Ты ведь мой гость — позволь мне сегодня ухаживать за тобой.
Раду убрал руку, чувствуя себя отчего-то ужасно взволнованно. Его лицо и без того было горячим от выпитого вина, а теперь ещё и близость Мехмеда действовала на него совершенно странным образом. Он больше не замечал ни визирей, ни Заганос-пашу, ни музыку. Всё, что его беспокоило — действительно ли человек, который сейчас разбавлял вино в его бокале водой, написал эту песню о нём.
Но Мехмед не торопился передавать ему кубок — вместо этого он принялся разламывать апельсин на дольки, расставляя их на блюде перед Раду. Из гостей остались только несколько человек, да и те выглядели сонными и хмельными, и, очевидно, просто оттягивали момент ухода из лени. Музыканты и танцовщицы тоже завершали выступление, собираясь покинуть зал.