Женевьева объявляет мне об этом вовсе не так уж радостно, как должна была бы. Она сама чувствует, что бросает меня. Женевьева чувствует все, видит все, понимает все. Она знает, какое место заняла если не в моей жизни, то в моих привычках. Она знает, что причиняет мне горе, может быть, и не такое уж большое, но все же горе, и она совершенно удручена этим.
И затем приходит день, когда она уезжает, и я смотрю, как грузовичок бакалейщика-кабила увозит Женевьеву, сидящую сзади меж мяукающих корзинок, с Саша на коленях. Ну и вот, все кончено.
У меня больше нет повода не работать дома. Кошек больше нет. Прежде чем уехать, Женевьева произвела генеральную уборку. Она даже оставила мне еды, по крайней мере дня на три.
Я просил ее оставить мне одного кота, Эрнеста, того, что любил спать со мной. Он тоже пострадавший, Эрнест, у него больше не будет моей щеки. И может быть, еще и Софи, которая последнее время делила мою подушку с Эрнестом. Женевьева ничего не хотела знать. Отдать своих кошек? Никогда! Достаточно обратиться в приют SРА, там их дюжинами спасают от крематория, они с удовольствием отдадут мне одну или двух… Действительно, нужно подумать. И потом, сказала Женевьева, так как ты всегда паришь в облаках, то, по крайней мере через раз, будешь забывать их кормить. Но берегись, время от времени я буду заскакивать к тебе без предупреждения, и, если кошки окажутся неухоженными, клянусь, тебе не поздоровится!.. Ладно, хорошо. Я подумаю над этим.
Я переношу подлого Суччивора, его претензии и капризы намного легче, чем можно было бы ожидать после наших первых контактов. Как только улеглось возмущение от первой встречи, я сказал себе, что, уж коли ты согласился на такой род деятельности, должен подавить свое отвращение, без лишних церемоний натянуть ливрею негра и заткнуться.
Я был очень удивлен страстью, с которой отдавался этой работе. И потом, мне совсем не приходится пресмыкаться. Мне все большее удовольствие доставляет сам процесс писания. Я забываю, что это будет подписано другим, увлекаюсь, радостно изобретаю ситуации, развязываю кучу узлов, безумно развлекаюсь. Конечно, я обязан придерживаться, хотя бы в общих чертах, сюжетной линии, всегда гнетуще плоской. Я плету кружева вокруг этого занудства, поддерживаю интерес посредством параллельных перипетий, пикантных деталей, живых диалогов… Суччивор понял, что лучше всего отпустить вожжи, он ограничивается вычеркиваниями там и сям — хозяйский глаз, не так ли? — даже не подозревая, что вычеркивает именно то, что было мной и предназначено для вычеркивания. Я теперь знаю его как свои пять пальцев, этого великого человека!
Сейчас я мог бы принимать Элоди у себя. Мог бы. Но, с одной стороны, моя врожденная тяга к беспорядку или, лучше сказать, моя ужасная лень во всем, что касается уборки, приводит к тому, что в квартире снова воцаряется милый моему сердцу хаос былых времен; с другой стороны, по-прежнему действует доброе старое правило: всегда у них, никогда у меня… Но я люблю ее так сильно, что боюсь, как бы моя оборона не пала при первой же ее просьбе… И кто бы мог устоять перед мольбой этих глаз?
Мы продолжаем встречаться в задней комнате кафе. С некоторых пор я чувствую, что ей не по себе, ее что-то беспокоит. Страх, что ее ученики что-то заметили? Но мы только трудимся, каждый за своим столиком, и лишь иногда нам случается подсесть поближе, чтобы выпить вместе и немного поболтать, что может быть более естественным для людей, которые день за днем проводят, сидя лицом к лицу?
Время от времени по благословенным средам она грузит меня в маленькую красную машину вместе с корзиной для пикника, и вот мы едем в какой-нибудь лес, который она выбирает сама. Мы целуемсясредипапоротников, как школьники, для которых все внове.
Больше нет речи о маленьком уютном трактирчике, Элоди бледнеет при одном упоминании о нем. Мы благоразумно возвращаемся к ночи, которая, впрочем, настает все позже и позже, ведь пришла весна… Но я хочу тела Элоди, хочу смертельно, и я прекрасно знаю, что она хочет меня, она задыхается, кусает мне губы, вонзает ногти мне в спину, в руки, но защищается, как бешеная кошка, когда я засовываю руки под пояс ее прогулочных брюк.
Препятствия только разжигают взаимное желание, и в конце концов оно торжествует победу. Но тогда уж мы занимаемся любовью, как дикари, которых толкает друг к другу опустошающий инстинкт похоти. Страх быть застигнутыми — я читаю его в глазах Элоди вплоть до того момента, когда они наконец закатываются в упоении экстаза, — этот страх портит все. Она судорожно поправляет свою одежду, с жалкой улыбкой, извиняющейся за испорченное наслаждение. Я пытаюсь ее успокоить. Ничего не действует. Она прижимается ко мне, молчаливая, дрожащая, замерзшая.