Текста, хвала Богу, не было. Только записка в одну строку: «Любим. Ждем.».
И фотки.
Настроился увидеть сына и вытряхнул.
А там… Не только «Добрыня».
СВОЯ.
Мурашками захуярило разительнее, чем осколками от фугаса. Едва, сука, по периметру не раскидало.
Смял фотографию в кулак. С грохотом подорвался. Не размениваясь на взгляды по сторонам, двинул на воздух. Пиздовал, как бронебойный, пока до речки не добрел. В голове в тот миг такое гремело, что даже если бы вылезли «заряженные», не услышал бы. Сердце и подавно в измену ушло. Не билось. Вертело, как бур, воронку. Вширь, вглубь – меня разрывало.
Дойдя до точки, припал задницей к земле, не обращая внимания на снег. Прибился к стволу дерева спиной. Башкой втрамбовался.
Вдохнул. Выдохнул. Вдохнул. Воздух шел по нутру, как ртуть.
Ебаный ад.
Медленно разжал кулак. Все, сука, скомкано. На колене разглаживал.
Грудь покидали какие-то хрипы. Не стоны, блядь. Отзвуки застрявшей где-то под броней боли.
С тополя что-то хлестало. Каплями. Не с меня же. Я не мог.
Огрубевшими, подранными и вечно грязными пальцами бережно смахивал, чтобы не промок ни один, мать вашу, миллиметр. Когда изображение более-менее ровным стало, время застыло.
Не было ни ветра. Ни капель. Ни холода. Ни выстрелов. Ни бродячей собаки смерти. Ни хуя.
Только они. СВОЯ и «Добрыня». Дом, который я проебал.
Милка, блядь. Моя Милка. Румяная. Улыбающаяся. Цветущая.
Красивая – пиздец просто. Я, сраный вояка, из-за нее дышать не мог.
Чужая.
И один хер – моя. Частично всегда будет. Через сына.
На снимке она сидела на том самом деревянном ограждении, у которого я ее первый раз приговорил, и держала на руках результат этого приговора. Сева, взмахнув кулаками, смотрел точно в кадр. А Милка с недоступной мне одному любовью – на него.
Не знаю, сколько сидел, наматывая ебучие сопли. Забив на пустой желудок, дождался фазы, после которой из-под щита выдрало все гнойники.
Когда возвращался, темнеть стало.
Бастрыкин у входа в казарму перехватил. Сунув мне в руку оставленный в харчблоке конверт, зарядил с очередной промывкой:
– Ты куда гонял?
– Неважно.
– Все тоскуют по дому, молодой. Че ты, как железный, заржаветь боишься. В тяге нет ничего постыдного.
– Я не тоскую. Мне нормально, – отрезал я грубо.
А сам, блядь…
После всех режимных хороводов не мог уснуть. Пока не нащупал под флиской кольцо. Вцепился, сука, шершавыми пальцами. Зажал, как гребаную чеку. И, мать вашу, молился на эту хватку, словно если отпущу, разнесет к хуям.
Утром, чуть свет-заря, не успели прокоптиться табачной отравой, рванули по отмашке к телефонам.
Я к своему зачем-то тоже полез. Не сразу. Проторговавшись с гордостью.
Седьмой час, блядь.
Пока слушал гудки, за грудиной будто с ручника какую-то махину запустило.
Не сердце же. Нет.
Хер знает что. Я за содержимое этого проклятого бака давно не нес ответственности.
– Руслан?!..
Мурашки. Твари. Такие мелкие. Тупо крошка. Я с такими не был знаком. Пробились по всему телу. Изменили структуру кожи. Застолбили позиции и пошли в раж.
Ну, короче, мне перекрыло все пути: и голосовые, и дыхательные.
– Привет, – все, что смог выжать.
И смолкли оба.
Не знаю, с каким настроем заглохла Милка. А я сглотнул шрапнель. Слова не лезли. В глотке и дальше все слиплось, будто кровяхой залило.
Хотел ее слушать.
Из родимого нутра – что угодно. Хоть заметку из энциклопедии натуралиста. Хоть статью из газеты. Хоть сводку о подкожных клещах.
Последние, к слову, у меня как раз завелись.
Сука…
Что-нибудь.
Собрал тягу, отчаяние и куски мяса. Из всего этого, как из говна и палок, мост сейсмического безразличия слепил.
– Че молчишь? Совсем сказать нечего? – запрягал таким похуистическим, что охуел бы сам Заратустра.
Отец высоких материй, лядь.
Ну а я подзалупник. Затвердевший, как потрескавшийся натоптыш на пятке. Шлифануть бы и стереть, на хрен.
Мать вашу, внутри так жгло, что я еле-еле перед самим собой держал лицо.
– Я писала недавно. Все рассказала. Ты должен был получить, – оттарабанила отличница.
– Не получил. Еще, – припиздел в полном, сука, отрыве от происходящего.
Голос свой глухой, как после контузии, посекундно раскидал. И, один черт, жестко прозвучал.
– Сева… – дала Милка огня и снова замолчала.
Я ухватился.
Потянул:
– Что Сева?
– Рвется бежать, а равновесие еще плохо держит. Упал. Впечатался в порог. Подбородок расшиб. Пять швов наложили, – докладывала то, что я читал в том самом письме, которое еще не получил. – Переживаю, что останется шрам.
Я не знал, что сказать. Не знал, чем дышать.