Выбрать главу

Аксинья обошла несколько крестьянских домов. Выбор ее пал на колхозницу-старушку. Ее изба стояла несколько обособленно от других, почти в конце деревни. Старушка жила вдвоем с дочкой, бездетной солдаткой.

Через несколько дней температура у Игната спала, прошел бред, но тело было будто парализовано, лежал он неподвижно, пластом.

- Что это с тобой вдруг стряслось, Игнат Ермилович? - тая свою радость, сказала Аксинья, увидев, что самое страшное все-таки миновало. Такой, гляди, великан, и на тебе, свалился.

- Наверное, сильно простыл... В голове что-то все шумит и пылает, ровно костер...

- Успокойся, теперь все пройдет.

- А вдруг полк тронется в поход?.. Куда я такой? Одна вам обуза, Игнат помолчал, затем поднял глаза на Аксинью. - Совсем недалеко отсюда мое село. Километров сто, может быть. Думал, будем проходить мимо, повидаюсь с семьей. Все сорвалось...

Вечером, в потемках, скрытно от посторонних глаз, Игната перенесли в избу к старухе. Аксинья оставила лекарства и попросила Игната подальше спрятать справку, выданную ему штабом на право увольнения из партизанского отряда, и распрощалась.

За окнами протяжно звучала походная песня. Партизанский полк уходил из деревни. И снова пришлось Игнату расставаться с боевыми товарищами.

Глава двадцать вторая

Белая колючая поземка волнами кружила по заснеженному полю, заметала дорогу. Порывистый ветер раскачивал голые ветви деревьев, и его свист вместе со скрипом саней навевали глубокое уныние.

Лежа в застланных соломой санях, Люба корчилась, сжималась в комок, а боль все усиливалась, разламывала поясницу, острием ножа впивалась в сердце. Она охала и тяжело стонала:

- Ой, не могу, умру...

- Бог с тобой, что ты говоришь! Потерпи маленько, щас отпустит, склонясь к Любе, успокаивала ее сухонькая старушка Лукерья. Потом, повернувшись к сидящему рядом немцу, укутанному в женский платок, она возмущенно закричала: - Ну, а ты-то что таращишь глаза, бесстыжай?! Гони лошадь! Вишь, плохо ей, гони скорей!

Неповоротливый Отто, денщик Штимма, пожал плечами.

- Что можно делать? Что?

- Скорей, сказано тебе, скорей! Вишь, мороз-то какой!

- Да, да, мороз. Очень хорошо понимаю... Да, да, мороз, скорей, шнель!

Отто сильно поддал лошади длинным сыромятным кнутом. Рыжая кобыленка с провалившимися боками громко фыркнула и перешла на рысь. Но не прошло и трех минут, как она выдохлась и снова поплелась медленным шагом.

Время от времени физическая боль Любу отпускала, и тогда приходили душевные муки. Они, как червь, точили ее грудь.

Лукерья смахнула с головы Любы снег и тихо спросила:

- А чья же ты будешь, голубушка, я так толком у тебя до сих пор и не расспросила...

- Из села Кирсаново я, Зернова.

- И отец с матерью есть?

- Отец на фронте, что с ним, не знаю, а мать живет в селе.

- И что же она тебя не проведала?

Люба промолчала. Потом еле слышно ответила:

- Прокляла меня мать.

- Да как же это так?

- Не знаю. Может, так и надо.

- Родная мать и такая безжалостная?

- Не мне судить мать.

- Такое несчастье, а она тебя бросила на них... - старушка указала взглядом на немца.

Отто заерзал на запорошенной снежком соломе и что-то невнятно пробурчал.

Лукерья поправила на голове заиндевевший шерстяной платок, вытерла его концом слезившиеся на ветру глаза и произнесла сочувственно:

- Крепись, доченька, может, все теперь и обойдется.

В больницу Любу привезли обессиленной, окоченевшей от холода. В маленькой неуютной комнате ее положили на одну из четырех пустых железных кроватей.

В тепле Люба на какое-то время почувствовала облегчение. Глаза ее заблестели, щеки налились румянцем. В палату вошли пожилая акушерка в старом пожелтевшем халате и медицинская сестра. У акушерки, напуганной строгими предупреждениями Отто, был озабоченный вид, но напряжение ее как рукой сняло, когда она увидела юное девичье лицо с большими растерянными глазами.

Пожилой и опытной акушерке было уже ясно, что представляла из себя ее пациентка. При виде лица с затуманенными от боли глазами, ей становилось просто по-человечески жаль Любу, у нее все больше росло убеждение, что она имеет дело не с каким-то особо тяжелым родовым случаем; вся сложность положения заключалась, по-видимому, в чисто психологическом настрое пациентки, который и влиял на ее общее состояние и даже на частоту и интенсивность схваток.

- Ее можно понять, несчастная девчонка, - вполголоса произнесла акушерка, обернувшись к медсестре.

Люба продолжала стонать и метаться от разрывающей ее боли.

- Еще немного терпения, и все будет хорошо. Рожать всем трудно, сказала сестра.

Люба хрипловатым голосом ответила:

- А мне, может, трижды труднее. Вы же ничего не знаете...

- Да что уж тут знать, - спокойно и в то же время твердо сказала акушерка. - Будь мужественна, это очень важно и для тебя, и для твоего ребенка. Свет не без добрых людей, Зернова, люди все поймут, а раз поймут, то и простят. Терпи уж.

...Было раннее утро. На темном небе еще светились, не успев померкнуть, далекие звезды. Низко над землей, над покрытыми снегом полями, дорогами, над скованной льдом рекой, так же как и сутки назад, мела колючая поземка. Где-то недалеко от больницы лаял пес. И вдруг, заглушая свист ветра и лай собаки, в палате раздался звонкий крик ребенка, только что появившегося на свет. Старая акушерка с утомленным, но в эту минуту смягчившимся, подобревшим лицом подняла новорожденного перед глазами Любы и сказала:

- Мальчик.

Рапорт покойного гауптштурмфюрера Фишера, несмотря на заступничество тоже покойного майора Бломберга, имел для Франца Штимма неприятный исход. По приказу начальника интендантского управления он был отстранен от должности инспектора и назначен командиром особого подразделения, занимавшегося насильственным изъятием у крестьян, уклонявшихся от уплаты налогов, продовольствия и фуража. Правда, берлинские друзья, прежние сослуживцы отца, не оставили и тут Штимма в беде. Из главного интендантского управления позвонили начальнику армейского управления полковнику Бекеру и конфиденциально просили его не портить карьеру Францу Штимму, пылкому, увлекающемуся, но безусловно честному, патриотически настроенному офицеру. В результате Штимм получил в срок полагавшееся ему очередное повышение в чине и стал обер-лейтенантом. Что касается чрезвычайно неприятной для него строевой должности, то полковник как-то с глазу на глаз посоветовал Штимму потерпеть, пока в интендантском управлении не появится подходящая вакансия.