Люк Глауб мучился от ужасной мигрени вот уже третьи сутки кряду, но ничего поделать не мог. Как это обычно бывало, никакие микстуры и таблетки не помогали, оставалось лишь попеременно пить то сладкий до тошноты чай, то крепкий до густоты кофе и тихонечко ненавидеть все резкие звуки и яркие цвета на свете. Еще немного запахи и, пожалуй, свет. И холод. И жару.
Словом, Люк, прибыв во дворец, обретался не в лучшем расположении духа. Неутихающая боль, как это водится, разгоралась не сразу. Прежде он успевал сполна прочувствовать все прелести накатывающих волн то тошноты, то слабости, полчища черных мушек перед глазами и перепады настроения. Сдержать последнее было важнее прочего, поскольку он обыкновенно был весьма и весьма уравновешен, и такая слабость не вписывалась ни в его характер, ни в работу. Спасти от его пугающей суровостью немилости могло только болеутоляющее, но, кроме Фина и Глаубов, никто о недуге волка не догадывался. Даже если бы догадывались, из существующих средств, не включающих в состав наркотических веществ, ничего подходящего просто не существовало.
Сам Люк предпочел бы рвать и метать, когда сын предстанет пред его очами, но был не в состоянии. Длительное путешествие по морозу в волчьем обличье только усугубило состояние, на смену тошноте и неконтролируемой раздражительности пришла боль.
Во дворец волк буквально вломился, сходу надерзил парочке придворных, довел чуть не до истерики какую-то юную бледную аристократку одним своим видом и выразил свое неудовольствие от встречи абсолютно всем прохожим только лишь при помощи молчаливого выразительного взгляда. Глазами шевелить ему было мучительно больно, поэтому взгляд был практически неподвижен, отчего еще более тяжел и устрашающ.
― Сын, ― с трудом, ощущая, как боль плотным снежным комом качнулась в такт его движению, кивнул он Фину, завидев того в одной из гостиных первого этажа.
Тот, хотя и обретался в компании молодых, оживленно переговаривающихся аристократов, включая любимца Глауба, тигра, присоединился безмолвно, по одному только бледному заострившемуся лицу разгадав, что гложет волка.
― Кофе в мои покои, ― бросил он первой встречной служанке, даже не покосившись на отца. ― Три ложки на полкружки воды, две порции. Заварить прямо в чашке.
― Ты что натворил? ― Люк заговорил без предисловий, не дождавшись приветственных объятий. Сокол не обиделся, он знал, насколько чувствителен к любым ощущениям отец во время приступов, и только беззвучно прикрыл дверь. ― Кто она?
― Агнета Ормсон, ― негромко и мягко отвечал он, попутно задергивая новые изумрудно-зеленые шторы. ― Белая анаконда, низшая, ее семья…
Люк поднял руку, молчаливо прерывая сына, и опустился в кресло у камина. Теперь в покоях застыла почти полная темнота, почти непрозрачная. Люк откинул голову на спинку кресла и застыл, вслушиваясь в тишину, пытаясь растворить в мозгу эту сверлящую, обманчиво слабую, на деле невыносимую боль. Она была белой, ослепительно белой. Боль часто ассоциировалась у него самого с красным ярким цветом, чуть светлее крови, горячим, обжигающим даже, но только не эта. Эта была холодной, ледяной, расползающейся мокрым ядовитым пятном от глаз назад, к одному из висков. Сегодня – левый, почти везение. Она отползла от глазных яблок, и теперь он может шевелить ими.
Мимо виска назад, к уху, и чуть вверх – ее любимое, ее идеальное место. Она совьет там гнездо и останется настолько долго, насколько захочет.
Люк поднял руку и неопределенно махнул куда-то в сторону – он с трудом понимал, в каком именно направлении от него что находится, но Фину не нужны были пространные объяснения. Он терпеливо и неподвижно дожидался этого взмаха дозволения. Теперь следовало разжечь камин и подать отцу плед – он отчаянно мерз во время мигрени.
«Поразительно, ― думал Фин, ― что мать даже не догадывается об этом».
Когда волк смог заговорить, им уже подали кофе, а огонь вполне разгорелся. Фин пользовался этой передышкой, чтоб бездумно посмотреть в камин, наслаждаясь отступившим чувством всепоглощающего одиночества. День был в разгаре, еще не подали обед, но им с Глаубом дозволено не явиться – Энрик позаботится о том, чтоб предупредить короля. Вот так, в темноте, разгоняемой только пляшущими языками пламени, он провел ужасно много вечеров в компании отца. Хотелось бы Фину понять, что он чувствует, но отец никогда не посвящал его в детали. Тем не менее, лицо его после того, как боль минует, становилось неизменно светлым и задумчивым, словно на него снисходило некое озарение свыше, получить которое без боли никто не вправе. Одно он знал точно: с каждым годом приступов все меньше, но оттого они только сильнее.