— До города рукой подать, чего ради мне жить в поселке, — сказал Курт. — Автобусы ходят хуже не придумаешь. Утром, когда мне надо в поселок, на работу, автобус идет из поселка в город. А вечером, после работы, наоборот, автобус идет из города в поселок. Оно и понятно, не хотят они, чтобы на бойне работали люди, которые хоть каждый день могли бы ездить в город. Им нужны на бойне местные, деревенские, которые из своей деревухи носа не высовывают. А как поступит кто на бойню — мигом становится сообщником. Два-три дня — и новички привыкают молчать, как все там молчат, и пить теплую кровь.
В подчинении у Курта было двенадцать рабочих. Они прокладывали на бойне теплотрассу. Курт уже три недели простужен. Каждый его приезд я говорила: «Тебе надо лежать». Курт отвечал: «Работяги ходят такие же сопливые, как я, а не лежат дома. Если я не выйду на работу, они вообще ничего не сделают, зато всё сопрут».
Мы избегали слова «простуда», оно ведь было в письмах. За полчаса Курт выпил три чашки чая, я — только одну. Я глядела в свою чашку и думала: он пьет в три раза больше, чем я, и громко прихлебывает. Потом Курт сказал:
— Дети в школе, где учительствует Георг, и слышать не хотят о какой-то там фабрике, о паркете своих родителей, о дедульках и свистульках. Из деревяшек они мастерят себе пистолеты и ружья. Хотят стать полицейскими или военными, офицерами.
— Когда я утром иду на бойню, дети в поселке топают в школу, — сказал Курт. — Ни книг, ни тетрадей у них нет, только кусок мела. И все заборы они изрисовали сердцами. Куда ни глянешь — везде два сердца, вензелем этаким. Говяжьи и свиные, ну а какие еще! Эти дети уже сообщники. Когда папаши целуют их на сон грядущий, они чуют, что на бойне папаши напились кровушки. И деток тянет туда же.
Я написала Эдгару: «Уже неделя, как я простудилась и не нахожу свои ножницы для ногтей».
Георгу написала иначе: «Уже неделя, как я схватила простуду и затупились мои ножницы для ногтей».
Наверное, не следовало писать в одной и той же фразе о простуде и о ножницах; может быть, надо было упомянуть о ножницах и о простуде отдельно, в разных предложениях. Или сначала написать про ножницы, а уж потом о простуде. Но простуда и ножницы были ведь только сигналами, и они уже не складывались у меня в голове в какие-то фразы, после того как я полдня и весь вечер просидела, бормоча фразы, в которых фигурировали ножницы и простуда, пытаясь придумать, наконец, правильную.
Простуда и ножницы выбили меня из колеи смысла — как собственного смысла этих слов, так и нашего условного смысла. В конце концов я перестала воспринимать какой-либо смысл и написала фразу, в которой были и простуда, и ножницы. С одной стороны, всё, пожалуй, правильно, с другой же — фраза никуда не годилась. Вычеркнуть простуду — или ножницы, написать потом, в какой-нибудь другой связи, о простуде — или о ножницах — это было бы еще хуже. В обоих письмах я могла бы вычеркнуть любое предложение, но только не это, с ножницами и простудой. Вычеркнутое слово или кусочек фразы стали бы опять же неким знаком, и получилось бы еще нелепее, чем прежняя неудачная фраза.
Для писем нужно было два волоска. В зеркале я видела свои волосы и далеко и близко — так охотник видит шерсть зверя, которого разглядывает в бинокль.
Надо было вырвать два волоса. Пусть бы только не пропали — два почтовых волоска. Где-то они растут — надо лбом, на левом или правом виске, на темени?
Я причесалась и подняла кверху гребешок — с него свисали волосы. Один я положила в письмо Эдгару, другой — в письмо Георгу. Если гребешок ошибся в выборе, значит, эти волосы не почтовой породы.
На почте я наклеивала марки, лизала их языком. У дверей звонил по телефону-автомату мужчина, который каждый день ходил за мной по пятам. У него была белая тряпичная сумка и собака, на поводке. Сумка не тяжелая, хотя что-то в ней лежало. Он носил ее с собой, так как не знал, куда я направлю свои стопы.
А я для начала пошла в магазин. Тот мужчина встал в очередь чуть позже, пришлось сперва собаку привязать. За мной заняли еще четыре женщины, потом он. Когда я вышла из магазина, он со своей собакой опять двинулся следом. Сумка его явно не стала тяжелее.
Разговаривая по телефону, он держал трубку в той же руке, что и собачий поводок. А сумку — в другой. Он говорил по телефону и наблюдал за тем, как я мучаюсь с марками. Все-таки я их налепила, хотя уголки так и остались сухими. На глазах у этого типа бросила письма в ящик, как будто там, в ящике, они для него недосягаемы.