— Безобразие! — сказал Ломов. — Ребята проводят в школе по полдня и не могут выпить стакана чаю. В младших классах доходит до головокружения. Неужели трудно привезти хлеба, пирожков?..
— Да, господи! — сказал Романенко. — Об чем речь? Дворцы строим, а тут — пирожок!..
Он пожал руку директора, задержал её на мгновенье в своей и, пригнувшись в дверях, вышел. Из кухни донёсся его смех, хлопнула дверь, заржал жеребец у крыльца, но стука копыт не раздалось.
Через полчаса к Ломову прибежала Нина Николаевна. С тех пор, как он поселился здесь, она не бывала в этом доме. Сейчас она вошла, сохраняя на лице то сухое официальное выражение, которое носила в учительской.
— Я предполагала, — сказала Нина Николаевна, остановившись посреди комнаты, — что решения директора должны быть согласованы со мной. Если учитывать, конечно, что я продолжаю быть заведующей учебной частью.
Он растерянно посмотрел на неё, поднялся с дивана и застегнул воротник рубахи.
— А разве я…
— Вы собираетесь исключить из школы ученика десятого класса, абсолютно не представляя себе всех пагубных последствий этого поступка. Мы учили мальчика девять лет. Коллектив несёт полную ответственность за его воспитание…
Сквозь раскрытую дверь она увидала тумбочку во второй комнате, полотенце на гвоздике и изголовье никелированной кровати. Всё это было расположено в том же знакомом порядке, что и при Алексее Фёдоровиче.
У неё зашумело в ушах и сильно застучало сердце. И, чтобы перекричать этот стук, она не стала слушать, что говорил Ломов. Ненавидя его за то, что он живёт в этом доме, Нина Николаевна сказала:
— Вам не дорога́ честь школы! Вы не знаете её традиций…
Вероятно, у неё дрожали губы, потому что лицо Ломова стало участливым.
— Да я ничего не собирался делать без вашего ведома, — сказал он совершенно искренне. — Я только убеждён, что честь школы и её традиции не украшаются Петей Романенко.
— Время покажет, кто украшает школу и кто её уродует!
Сказав громким голосом ещё несколько колкостей и обретя в этом спокойствие, она ушла.
«Сам виноват, — с тоской думал Ломов. — Не умеешь себя поставить, вот на тебя и орут…»
Увидели бы институтские ребята, друзья по комитету, как Серёжка Ломов, которого все они считали принципиальным и дельным парнем, позорно теряется в присутствии своего завуча. Наверное, они сказали бы что-нибудь вроде того, что новое всегда борется со старым, что именно в этом и заключается диалектика нашей жизни, а Митька Синицын с филфака, размахивая длинными руками и переполняя комнату гудящим голосом, произнёс бы речь о том, как должен вести себя герой нашего времени.
Лёжа в постели, в темноте, Ломов стал придумывать речь против себя, вроде бы её произносил Митька Синицын. Там было и угрожающее раздвоение личности, и боязнь трудностей, и потеря принципиальности…
«Дурак ты, Митька!» — рассердился вдруг Ломов и вскоре заснул.
Оказывается, нисколько не легче, когда знаешь, как называются твои собственные недостатки.
Пошли дожди. Из мутного неба лилось не переставая. Задувал ветер, холодный и сырой.
Как Поля ни старалась, а к концу дня полы в школе были изгвазданы грязными сапогами. Мокрые курточки и пальтишки ребят висели в классах на вешалке; они просыхали за время уроков, и от этого в классе стоял кисловатый запах вымоченной шерсти.
Пока Ломов находился в школе, время шло быстро. Он давал свои уроки, подписывал ведомости, банковские чеки, прикладывал к разным бумагам печать, которую носил в кармане в круглой металлической коробочке, отправлял отчётную документацию в Курск, в Поныри, звонил по телефону, — словом, занимался всем тем, чем положено заниматься директору школы.
И, что бы Ломов ни делал, он слышал шипенье дождя на улице, словно там бесконечно жарили что-то на сковороде.
Учителя уже привыкли к новому директору и не замечали его. Он отлично видел это; даже походка и голос его стали какими-то тихими, вроде бы он и сам старался быть незаметным.
Часам к пяти школа пустела.
Нырнув с крыльца в мокрые и грязные сумерки, Ломов прибегал домой.
Поля ставила на стол кастрюлю с чаем, сковороду жареной картошки, липкие конфеты в блюдце. Он ел молча, нехотя, задумываясь.
— В Ленинграде, наверно, кушали разносолы, — говорила Поля.
Она зажигала керосиновую лампу и вешала её над столом. Сперва в кухне делалось вроде бы светло, но затем глаза привыкали к свету и утомлялись от его малой силы.