Выбрать главу

— В пустынной обители под Равенной не занимались ни музыкой, ни математикой, а только тайнами веры, отец Аарон, — холодно и резко прервал его Антоний, — так что уж разреши мне полагать, что там, где речь идет о канонах нашей святой веры, ты многому бы мог поучиться у пустынника, любимец учителя Герберта… Как бог не может отменить милости спасения человеческого рода, искупленного святой кровью сына божия, так и наместник Христов не волен отменить своего обещания в королевском помазании… Сам увидишь: и года не пройдет, а может, и месяца, как королевская корона украсит главу государя Болеслава… И не помогут происки недругов, кощунственно поносящих имя Польского королевства, давно уже одаренного благословением…

— Значит, за короной поехал Тимофей к своему дяде, святейшему отцу? — прошептал внезапно осененный Аарон.

И вдруг вздрогнул. Закрыл глаза. С трудом сплел на груди пальцы трясущихся рук.

Ему стало страшно за Тимофея.

— А как же король Генрих? — воскликнул он со страхом и почти отчаянием. — Ведь он же вновь впадет в ужасный гнев. Заточит Тимофея, бросит в темницу, годы будет держать в неволе, как держал Унгера… как тебя, брат Антоний, когда ты много лет назад отправлялся за короной для Болеслава…

— Тимофей не даст себя схватить, — убежденно заявил Антоний. — И спустя минуту добавил: — Я тебе вовсе не говорил, что Тимофей именно за короной отправился в Рим, это твоя разгоряченная голова сама выдумала…

Аарон не поверил. Тревога за Тимофея возрастала.

— Тогда зачем поехал в Рим познаньский епископ? — допытывался он настойчиво.

Антоний улыбнулся.

— Затем, — ответил он, выпятив тонкие, бледные губы, — чтобы король Генрих, возлагая на свое недостойное чело императорскую диадему, не забывал, что и о его величии сказал мудрый царь Соломон: "Суета сует и всяческая суета".

— Не пойму, о чем говоришь, — морща лоб и брови, сказал Аарон. — Ведь не о том же, будто затем лишь поехал Тимофей в Рим, чтобы что-то сделать против нового императора.

Антоний вновь улыбнулся.

Аарон вскочил. Хотя ноги подгибались под ним, хотя с каждой минутой он чувствовал во всем теле все большую слабость, он с силой бил кулаком в дубовый стол, усиливая свое возмущение еще и топаньем. В разгоряченном сознании Аарона образ Антония начал сливаться с образом грека.

— Я начинаю думать, брат Антоний, — прошипел он хрипло, — что ты кому-то иному верно служишь, а не государю Болеславу, благородному патрицию, в чьих благородных мыслях нет места коварству и измене. Уж коли государь Болеслав вложил в Мерзебурге свои руки в ладони короля Генриха, то не Болеславу служат те, кто в Риме затевают против Генриха какие-то козни… Я не верю тебе, не верю! Я сам слышал в Кёльне, как Тимофей говорил, что Болеслав решил примириться с королем Генрихом, более того, принять лен из его рук… Должен был сопровождать его в Рим со своей сильной дружиной…

— И не сопровождает, отец Аарон. Не сопровождает, и пусть исходит из уст наших хвала и благодарность Христу, который не захотел затемнить рассудок нашего короля. А я так боялся, отец Аарон, ужасно боялся, что государь наш Болеслав безрассудно останется при своем решении отправиться в Рим…

— Что ты говоришь, брат Антоний? Что ты говоришь? Опомнись! — уже не сердился, а почти рыдал Аарон. — Ведь Рим пятнадцать лет ждет нетерпеливо и напрасно прибытия патриция империи! Ведь еще Сильвестр-Герберт осуждал промедление государя Болеслава… Не погневайся, брат, но еще раз спрашиваю тебя, кому ты служишь? Кому?! Ты, который не желаешь государю Болеславу, чтобы Вечный город преклонил перед ним колени! Чтобы пронесли перед ним во время торжественного шествия к Капитолию символ блистательной мощи — серебряных орлов! Если бы ты знал, брат Антоний, как сокрушаются над новым решением Болеслава все, кто с поистине любовной гордостью видят в польском княжестве верное детище Римской империи, главную опору Оттонова наследия… Если бы ты знал, как горестно стенает краковский епископ Поппо, как огорчена, до постыдных слез и страданий, государыня Рихеза, достойная наследница Оттона Чудесного…

— Так, говоришь, и они огорчены? А я-то думал, отец Аарон, что лишь явные враги нашего короля не скрывают своих слез и терзаний, ведь он не дал себя провести, не дал замутить себя серебряными побрякушками проницательный государь Болеслав. Мне известно было, что плачут на Эльбе, и на Заале, и на Шпрее, и на Мульде, и на Рейне, и даже на Мозеле, но что и на Висле плачут, этого я не провидел… Думал, что скроют в глубине души боль и стыд разочарования и не открыто заплачут.