Перед мысленным взором Аарона предстала вдруг картина чудесного сада за домом архиепископа Равенны. А в саду аббат Астрик Анастазий под руку с Болеславом Ламбертом прохаживаются…
— А где он теперь?
— Кто? Болеслав Ламберт? Могу тебе точно сказать: в прошлый понедельник был в Кведлинбурге, навестил там свою мать. Говорил о мятеже, который вспыхнет в Польше после отъезда нашего короля в Рим. Подсчитывали всех своих сторонников и Беспримовых тоже. С радостью говорили, что почти все роды кметов среди полян, вислян и поморцев с готовностью поддержат мятеж, лишь бы только начался. Одни весьма злы на Болеслава за то, что тот отменил право младших братьев на отцовское наследие, другие будут драться за Бесприма, за нерушимость первородства… Шептались, что за Беспримом пойдут все те, кто явно или тайно держатся веры отцов, ненавидя епископов и аббатов. Ты слышишь, отец Аарон? Набожная монахиня и послушник из обители Ромуальда возлагают свои надежды на язычников! И еще решали, что сделают с Болеславом, когда вернутся в Польское королевство. Старуха Ода так жаждет его головы, что Болеслав Ламберт сказал: "Ослепим его, как он Одилена и Прибивоя, наших верных сторонников, ослепил. А впрочем, государыня матушка, думаю, что король Генрих, когда узнает, что Польша поднялась против Болеслава, сразу в Риме его схватит и до конца дней заточит в башне Теодориха".
Аарон недоверчиво улыбнулся:
— Откуда ты можешь знать, о чем они шептались у себя в монастырской келье в Кведлинбурге?
— Это не я знаю, а наш король. Он все знает.
Аарон вздрогнул. Снова припомнился грек.
— Для преданных и чутких ушей нет слишком толстых стен, — вновь усмехнулся Антоний. — Это только ты, отец Аарон, не имеешь бдительных ушей и глаз, хотя, может быть, и преданы они, как ты говоришь, королю… Слезы государыни Рихезы затуманили не ее глаза, а твои… И не только глаза, а и мысли затмили… Правду говорю тебе: великое было бы это несчастье, если бы Болеслав больше сознавал себя римским патрицием, чем польским королем… если бы отправился с Генрихом в Рим… Увидел бы он тогда сквозь последний туман в глазах себя, меня, Тимофея надетых на колья, язычниками вытесанные…
— Нет! — крикнул Аарон. — Нет, не верю я тебе… Выдумываешь или блуждаешь во тьме, все более ужасной… Дело польского княжества и дело Римской империи, дело Оттонова наследия — это все одно и то же! Не гибель церкви в Польше от рук язычников, а новое благословение божье принес бы поход патриция Болеслава в Рим! Не темница, а почести ожидают нашего государя во всемирном городе! В славе и мощи прилетели бы с Капитолия к Вавелю серебряные орлы!
— Подбили бы их по дороге из франкских и саксонских луков, открутили бы раненым головы…
— Не только Рихеза, достойная наследница Оттона Чудесного, любящая государя Болеслава и так гордящаяся его патрициатом, но и сам Мешко, любимый сын Болеслава, очень сокрушался, что не отправился отец в Рим и не побывают серебряные орлы на степах Капитолия…
— Велика сила обнаженной женщины в постели, — буркнул Антоний.
"То же самое говорил грек о Феодоре Стефании", — промелькнуло в голове Аарона. В висках застучало, в ушах зашумело.
— Впрочем, не только в постели, и не только обнаженной, — спокойно продолжал мендзыжецкий аббат. — Вот и тебя опутала Рихеза, отец Аарон. Достойная наследница Оттона! А краковский епископ Поппо чей достойный наследник? — На минуту он смолк. Вновь встал, вновь уперся руками в стол. — Ты знаешь, что сейчас с Мешко? — спросил он Аарона необычно свистящим голосом.
— Знаю. Поехал в Прагу заключать договор с князем Удальрихом.
— Придется ему, пожалуй, заключать договор, да и то на расстоянии, письменно, с младшим братом Оттоном, чтобы тот взошел на ложе с Рихезой, если Болеслав хочет иметь внука от кропи Оттонов и базилевсов.
— Не понимаю тебя. Что ты за бредни рассказываешь…
Голос Антония сделался еще более свистящим, когда он, ударяя ладонью по столу, медленно и отчетливо проскандировал:
— Никакие не бредни, сударь мой тынецкий аббат. Князь Удальрих заточил Мешко в оковы и бросил в темницу. Посоветовал ему это сделать — якобы на исповеди — пражский епископ, Экгардт, сакс. И государя Мешко могут искалечить.
— Удальрих ослепит его, как патриций ослепил Болеслава Рыжего? — еле прошептал Аарон.
— Нет, не ослепит. Он сделает так, что Мешко уже никогда не пойдет на ложе с государыней Рихезой. И ни с какой другой женщиной.
— Откуда ты знаешь это?
— Я ведь тебе уже сказал, что наш король все знает.
Так как же было Аарону не повернуться лицом к стене, если он знал, просто был уверен, что тени, прыгающие по стене, — это тени чешских палачей, которые на цыпочках подкрадываются к печи, чтобы раскалить докрасна железные клещи, а потом будут жестоко калечить красивого, образованного супруга Рихезы?! Как же он мог смотреть в пламя, пожирающее не груды дров, а церкви в Кракове, в Познани, в Гнезно?! Христовы церкви, подожженные рукой сторонников Бесприма?! Он не только отвернулся, но и как можно крепче, до боли зажмурился: потому что и тут, на стене, перед самым его лицом возникла тень — длинная, тонкая, явно заостренная: тень кола, тень кола, на который его, Аарона, сейчас будут сажать язычники. "Что же ты сделала, Рихеза?! Уговорила Болеслава, чтобы он поехал в Рим, а преданного тебе Аарона сейчас посадят на кол…" Вот они уже пришли, вот раскрыли дверь, вот подошли к постели — он уже чувствует прикосновение их рук. "Нет, Рихеза, я не верю, чтобы ты… ты бы не могла, достойная наследница Чудесного… Но спаси! Спаси меня от кола! Неужели мощь владычного Рима не может вырвать божьего слугу из жестоких рук славянских язычников? Вот уже впиваются в него руки мучителей…"