Аарон всегда боялся грозы. Еще среди лугов Ирландии. Не мог тогда надивиться замшелым, белобородым монахам, спокойно переворачивающим в, казалось бы, вот-вот готовых развалиться шалашах истлевшие листы, испещренные таинственными лямбдами, омегами и пси. И только раз в жизни разделил опасение многих набожных достойных людей, не является ли учитель Герберт колдуном: когда, неуклюже распростершись на деревянной лесенке причудливой башенки в Реймсе, впивался он испуганными глазами в бородатого архиепископа, спокойно сидящего под раскачиваемым порывами навесом на вершине башенки, припав глазом к длинной трубе, дерзко, даже святотатственно направленной в раздираемое ужасающими вспышками небо.
Но Аарон был уверен, что уж кто-кто, а Тимофей наверняка не боится грозы. Даже не знал, откуда эта вера в беззаботное спокойствие и силу приятеля. Но верил. И как же он удивился, когда увидел, что после грохота, который обрушился в рощу Трех источников, у Тимофея затряслись колени и залязгали зубы. Разочарование это даже обрадовало его. Оно делало приятеля более близким, давало возможность ощущать свою силу, утешая другого. Он обратил к посеревшему лицу взгляд, полный братской любви. Тимофей глухо ответил сквозь часто-часто стучащие зубы:
— Чего уж глупее, схлопотать в лоб от Михаила Архангела до того, как настанет день святого Лаврентия…
Михаил Архангел не сразил Тимофея, но напрасной была радость, с которой он приветствовал радугу, переброшенную невидимыми руками Марии от Яникула до тибуртинских тысячелетних кипарисов. Напрасно высматривал он святого Лаврентия, который должен был вернуться под игру цветных лампионов, стук выбиваемых днищ, вопли обреченных петухов, под танцевальную музыку цитр, флейт и плещущих ладоней. Прежде чем он вообще пришел, на площади перед храмом его имени явился некто другой. Явился под стук молотков, разбивающих на белые куски прекрасное нагое тело не то с грустным, не то по-неземному задумчивым прекрасным лицом. Явился под страшную музыку дико ржущих в предсмертной агонии коней, вытянутых из церковного нефа сильными руками с такими мощными мускулами, что казалось, они даже разрывают бледно-розовую кожу. Явился под рыдания женщин, крик детей и немую угрюмую настороженность мужчин.
Явился с мечом. Не со своим мечом. А с тем, о котором Христос говорил ученикам, выходя с вечери.
В храме святого Павла приор возносил благодарственные моления. По отцы и братья заглушали их не смолкающим долгие недели шепотом ужаса.
Тимофей, бледнее, чем когда-либо, пересказал Аарону, что творилось в то страшное утро. И то, что он рассказывал, тут же всплывало картиной. Картиной без красок. Только свет и тьма. Темные, недвижные огромные саксы держат перед собой, между столбами расставленных ног, светлые щиты. Между светлых недвижных глаз темной стрелой стекают от плоских шлемов до самого рта забрала. А перед безмолвной, пугающей шеренгой темная фигура на светлом коне источает страшную тьму неумолимых приговоров. И темным казалось не старое, но старчески искаженное от долголетних страданий, окаймленное буйством светлых кудрей лицо всадника.
У ног коня темным пятном стоит на коленях кардинал-диакон храма святого Лаврентия. В трясущихся руках он держит большую раскрытую книгу, где редкие ряды букв не приглушают ослепительной белизны страниц. Налитые темной кровью глаза беспомощно бегают по темным знакам.