Выбрать главу

Взгляды всех обратились к Герберту. Он же ни на кого не смотрел. Закрыл глаза, заслонил их ладонью. А когда отнял ладонь, взгляд его, первоначально опущенный к полу, долго, медленно обращался туда, где сидел Оттон. Но не в лицо императора устремил взгляд Герберт, а скорей в его башмак, в прильнувшую к башмаку щеку. Аарон заметил, как столкнулись бархатные, темно-карие глаза учителя Герберта и зеленые глаза женщины, припавшей к золотому башмаку.

Только годы спустя, в тишине, уже будучи настоятелем монастыря в Тынце, сурово осудил Аарон незрелую, неопытную молодость своей мысли, столь — так всегда могло казаться — быстрой и гибкой. Сколько же понадобилось лет опыта и раздумий, чтобы понять, что тогда за колонной он должен был бы сказать себе: а действительно ли император Оттон земной владыка? Или эти двое, столь много говорящие глазами? Поистине оружие женственности и оружие мудрости куда сильнее многих тысяч саксонских копий, франкских топоров, лотарингских мечей. Но кто же сильнее из этих двоих?

Взгляд Оттона быстро, неуверенно, нетерпеливо перебегал с лица Герберта на обтянутую зеленым чепцом головку Феодоры Стефании, наконец неподвижно застыл на губах Герберта.

Что скажет Герберт? Если это правда, что он провел всю ночь в беседе с Иоанном Филагатом и вернулся из тюрьмы грустный и опечаленный, то…

— Герберт, молю тебя, озари еще раз свою душу яркой молнией могущественной мысли, — взмолился к нему Нил.

— Я спать хочу, — послышался вдруг голос Феодоры Стефании.

Как будто никто и не услышал, что она сказала, и не возмутился, только Оттон нетерпеливо поерзал, поторапливая Герберта.

Наконец тот произнес спокойно и неторопливо:

— Нет, я не могу сказать, что Иоанн Филагат повинен в малодушии.

— Он повинен в самой страшной симонии, — воскликнул папа Григорий Пятый.

— Повинен и заслуживает меча, — поспешно, с облегчением бросил Оттон, вставая и наклоняя голову над Феодорой Стефанией. — Идем, идем, — сказал он ей с нежностью.

Но Нил не встал с колен.

— Государь, — прошептал он, вытягивая руки, — ты говорил о могуществе своей власти, о святости твоего величия… Но разве ты забыл, что величие власти, кроме силы суда, получило от господа еще одну, более драгоценную силу: силу прощения тех, чья вина доказана? Так что я не о суде молю, а о милосердии: прости виновному!

Резко, сердито зазвенело железо. Григорий Пятый с силой ударил руками в нагрудные щитки кольчуги. Нет, никакого милосердия. Суд окончен, приговор вынесен, симониту одна дорога: в адский пламень.

Столетние уши как будто не слышат, не хотят слышать воинственного звона железа. Столетние глаза как будто не видят, не хотят видеть гневного, неумолимого взгляда. Уже только к мальчишескому лицу Оттона они обращены, к красиво вырезанным, тонким губам, к черным сверкающим глазам. Греческим глазам. Глазам Константинов, Романов и двух Феофано. Голый череп касается обутой в золото ноги. Скользит по голове Феодоры Стефании. Прикрывает белой бородой зелень ее чепца. Полный неизменной свежести голос заклинает Оттона на родном языке его матери. Сходятся брови над светлыми выпуклыми глазами, морщится встревоженный лоб — для папы слова Нила только красиво звучащий, но непонятный звук. Почти совсем не понимает их и Герберт. Понимает укрытый за колонной Аарон.

Воистину волшебство привело его от пустынных обителей Ирландии в самую глубь самых скрытых тайников чужой души, да еще какой души. Души, которая говорит о себе: "Аз наместник Христа, аз земной владыка". Вызванные заклинанием Нила из темной бездны прошедшего, выныривают, окружают младенческие возгласы "Мамочка", нежные просьбы о молоке, меде, ласке, о колыбельной. На каком языке просил ты спеть колыбельную, лежа в постельке, Оттон? На каком напевала ее тебе Феофано, прижимаясь оливковым лицом к светло-оливковым крохотным ручкам и ножкам?

А когда ручка подросла, когда схватилась за огромное перо, когда с радостью и гордостью вывела свое первое омикрон, тау, тау, омикрон — чья рука умело руководила ею? Не та ли рука, Оттон, которую завтра отрубят по твоему приговору? Чьи глаза, быстрые, проницательные, следили с глубочайшим вниманием, не споткнешься ли ты о камень трудной фразы в первой читаемой книге? Разве не те глаза, которые завтра выколют по твоему, Оттон, приговору? Когда смолк навеки беззаботный, веселый смех Оттона Рыжего, когда окружил его гранит в подземельях базилики святого Петра, когда заколебался украшенный мозаикой из стольких королевств престол власти под детскими ножками твоими, чья быстрая мысль молнией поражала каждую хищную лапу, жадно устремляющуюся к этому престолу? Мысль Виллигиса в германских землях, а чья — в Италии и в Риме? Припомни это, Оттон. Разве не рождалась эта мысль в голове, которой Феофано верила больше любой другой… даже своей собственной? В голове, которая завтра упадет по твоему приговору, Оттон.