— Ты это и о моих королевствах говоришь? — раздраженно прервал его Оттон.
— Изволь, государь, спросить об этом свою совесть и своего исповедника, — еще раздраженнее ответил папа. И вновь ударил руками о нагрудные щитки на своих латах. — Королевское право, ленное право! — воскликнул он. — Так это же право когтей и клыков… Божье право? Куда же делось божье право? Вы не искали его, о милосердные… где вам было свернуть с дороги, устеленной благоуханным цветом, чего доброго запачкаете свои светозарные ризы на гнусно пахнущих бездорожьях, куда затащили святое право князья тьмы… Пока уши твои не успели ослабнуть, Нил, или и впрямь ты не слышал кликов епископов и аббатов, радостных и ликующих кликов: сколь оно набожно, сколь предано закону божьему, сколь благочестиво христианское рыцарство? Пока глаза твои, Нил, не успели ослабнуть, неужели ты и впрямь не видел этого благочестивого рыцарства, как оно становится пред господними алтарями? Океан и луна, звезды и планеты, сонмы херувимов и серафимов выражают святую тревогу, что вот их творец вновь претерпевает на алтаре свою страшную муку искупления из любви к слабейшему из своих разумных творений, к человеку — а ты взгляни на этих слабейших… присмотрись, как они стоят в господнем храме пред телом и кровью господними, кои чудесно пресуществились в хлеб и вино, дабы господним примером учить их любви и смирению… Стоят в гордом вооруженном ряду, во главе их князья и графы, которые сразу же после богослужения поведут их чинить насилие и убийство, — стоят, опираясь о копья и топоры, которые несут гнев, ненависть и смерть… стоят, заносчиво звеня железом лат и шпор…
Нил засмеялся. Засмеялся громко, с издевкой и гневно. Молодо смеялся — весело, дерзко.
Но он не сбил папу с толку, не заставил смешаться, не смутил. Смеется над тем, что папа говорит, сам звеня железом лат и шпор. Но ведь латы эти для того, чтоб охранять сердце от предательского удара ненависти, шпоры — затем, чтобы пустить коня вскачь, когда окружат подосланные гордыней, любящие убийство головорезы…
Голос папы дрогнул. Аарон подумал, что ему спится: в стеклянистых выпуклых глазах грозного, твердого папы, господина карающего меча, выступили крупные слезы. Медленно скатились на латы и большими жемчужинами украсили ржавое железо нагрудных щитков.
— Нил может сказать: подай пример, сбрось шпоры и латы, если ты такой добродетельный и благочестивый, не погоняй коня в страхе перед убийством, подставь грудь удару ненависти: "Блаженны те, кого преследуют во имя мое!" Покажи, что ты блажен… Нет, Нил, я не замедлю коня, не подставлю грудь под удар, ибо из слабнущей, стынущей руки выпадает господний бич, а кто его поднимет? Кто еще захочет осквернить свою руку прикосновением к бичу, который одну только руку не осквернил — господнюю?
— Пусть ни одна рука не осквернится. И твоя, Бруно, тоже. Вооружи ее оливковой ветвью мира и всепрощения. Коснись ею хищника, и выпадут у него клыки и когти.
— Не выпадут. Разорвет и пожрет ветвь, а потом и руку, ее державшую.
— Ты же сам сказал, и справедливо сказал, что только господней руки не осквернил бич. Так пусть же никто, кроме господа, и не касается его, никто им не бичует.
— Ты же сам сказал, и справедливо сказал, что не прямо правит господь миром, а через Петра. А Петр через меня, старец. Нет на земле для творений, отягощенных Адамовым грехом, сладости милости без добавки горечи. Раз уж я в одну руку взял приятно холодящую тяжесть золотого ключа, то не может другую не обжигать тяжкая горечь бича.