Аарон и Болеслав Ламберт выбирались, прокрадываясь от колонны к колонне, стараясь держаться как можно глубже в тени. И уже около двери Аарон задержался, чтобы услышать, что ответит папа Герберту. Но Григорий Пятый как будто и не слышал слов Герберта. Скрестив руки на груди, он стоял перед Нилом, который, явно выбившись из сил, упал на низкий стульчик, спрятав лицо и бороду в сильно трясущиеся ладони.
— И помни, благочестивый старец, уж коли уста твои любят правду, не дай им, если я вскорости умру, оскверниться ложью, что это-де кара божья за Филагата. Я знаю, что так будут говорить. Но помни, это будет ложью. Меня давно уже терзает тяжкая болезнь, и я думаю, что скоро скажет господь: "Время". Знаю, что не дождусь, когда перекуют мечи на орала, когда лев ляжет рядом с агнцем, когда можно мне будет снять латы и шпоры… Я умру, покрытый железом, и в железе меня погребут. Нет, Нил, ошибаешься — я читаю твои мысли: нет, не будет это знаком божьим, будто нет нужды в биче… Может быть, наоборот, особая это будет милость в награду за верное, крепкое держание бича, милость для руки: довольно ты держал, пусть теперь возьмет другой… Ведь я уже сказал: жжет этот бич, жжет… А держать его надо, кто-то же должен… Кто его после меня возьмет? И сильная ли возьмет рука? И не будет ли бояться входить в самые страшные лесные чащобы? Может ли хлестать змеев и шакалов, волков и львов? Не слишком ли быстро онемеет у него рука? Не отшвырнет ли обжигающего бича? Вот что меня гнетет, Нил, а не проклятие Иоанна Филагата. И даже не твое проклятие, набожный, благочестивый старец. Ступай своей дорогой, устланной благоуханным цветом, а когда дойдешь до ее конца, спроси Петра, действительно ли он имел во мне такого неверного и недостойного владыку, как ты сказал. Будь здоров, возвращайся в свою обитель. И думай…
Была еще глубокая ночь, когда Аарон и Болеслав Ламберт выбрались из церкви святой Сабины. От Тибра веяло пронизывающим холодом последнего предутреннего часа. Оба тряслись — от холода ли только? Аарон, правда, с чувством превосходства взирал на совершенно ошеломленного виденным славянского князька, но в душе не мог не признаться, что и сам потрясен, как никогда. Болеслав Ламберт, кажется, мало что понял из происходящего в церкви; он признался Аарону, что, беспрестанно крестясь, шептал: "И не введи нас во искушение". А ведь ясно было, что несколько этих часов оплодотворят его мысль на долгие годы, может быть, на всю жизнь. Аарона-то наверняка: Григорий, Нил и больше всего, как ему казалось, таинственный Герберт еще многие годы спустя, после своей кончины, будут ставить пред его мыслью и сердцем вопросы, исполненные тревожных глубин, те самые, которые они ставили друг другу в ту ночь страшного суда.
Аарон высматривал Тимофея, даже спросил о нем у копейщиков, охраняющих карету.
Ну конечно, видели такого, оказалось даже, что Тимофей поругался с ними: требовал, чтобы его провели к маркграфу Экгардту, а когда копейщики стали упорствовать, что сейчас неподходящая пора для посещений, он осыпал их градом проклятий римских и саксонских. Поносил их так гневно и обидно, что наверняка заработал бы древком копья по спине, а то и по голове, если бы не появился случайно вормский епископ Хильдибальд, который при свете факела сразу узнал известного ему еще по Павии папского любимца. Копейщики стали оправдываться: они же его не знают, даже не видели, как он входил в церковь; службу они несут только с полуночи. Тимофей раздраженным движением руки дал понять, что прощает их, даже того, кто замахивался на него древком, и милостливо разрешает проводить его к маркграфу. А уходя, велел передать своим товарищам, когда те выйдут из церкви, чтобы следовали за ним. Тот же самый копейщик должен был и проводить их к уже закопченному левому крылу поспешно возводимого дворца. Тимофей просил передать, чтобы они подождали его у входа.