Передавая Аарону разговор с дядей, Тимофей прохаживался по комнате, как будто он Иоанн Феофилакт. Прохаживаясь, все говорил о Феодоре Стефании. Размышлял вслух, мог ли дядя сказать правду. Ведь если она любила больше всего мужа, то что связывает ее с Оттоном? Страх, что ей открутят голову, как говорил Экгардт? Нет, не похожа на трусливую душу — сама же сказала, что с нее станется, может броситься с Авентинской или Тарпейской скалы, если ее принудят пойти на ложе с немилым. Хотела собой заплатить за жизнь Кресценция? Но ведь она же называет мужа изменником и говорит, что Оттон имел право и даже обязан был казнить его.
— Тогда бы она ушла от него после казни Кресценция, если это была правда, — перебил Аарон.
— Правильно. Ушла бы или с Тарпейской скалы бросилась. Не побоялась бы. Ни Оттона на земле, ни демонов в преисподней. А ведь осталась с Оттоном.
— Может быть, за сына тревожится?
Тимофей остановился:
— За сына, говоришь?
Подошел к Аарону так близко, что почти коснулся его груди вышитым на одежде изображением колонны.
— Видишь ли, братец, — сказал он медленно, с усилием выговаривая каждое слово. — Не будь она распутной женщиной, то, пусть и на шаг из Рима не хочет двинуться, убежала бы, спасая сына, хоть в славянские дебри, и на ложе к Оттону, немилому ей, не взошла бы. Ведь она же знает меня, могла бы со мной в дебрях безлюдных год прожить, и два, и десять, а если бы сказала: "Не трогай меня", я бы не тронул.
Он сменил тему разговора. С улыбкой попросил Аарона поблагодарить папу за предостережение.
— Твой учитель, наш святейший отец, воистину великий мудрец. Ведь кто такой мудрец? Тот, кто больше знает. А он не только знает, кто где палкой размахивает, но думаю, да нет, просто даже верю, что он знает о себе и то, чего Болеслав Первородный никогда о себе знать не будет, пока ему кто-нибудь умный не растолкует: ведь знает же, что и сам на палочке ездит.
— Как ты смеешь так говорить о святейшем отце?
— Да ведь я его только восхваляю. И больше того скажу: я думаю, что святейший отец единственный человек в мире, который может решиться не только с палки слезть, но еще и сакса на палку посадить, а сам на его коня сядет. Более того, уверит сакса, что ничего не изменилось: что папа по-прежнему на палке, а сакс все на коне.
Аарона глубоко возмутило, что Тимофей так бесцеремонно говорит об учителе Герберте, о наместнике Петра. Но припомнил его слова, сказанные вскоре после возвращения Оттона в Рим. Город готовился отмечать день Ромула, который должен был праздноваться так торжественно, как никогда, с тех пор как Константин Великий перенес императорскую столицу на Босфор. Из Лотарингии, из Ставло, приехал сам монах Поппо, прославленный зодчий, — он должен был руководить всеми строительными работами в Риме. Радостное настроение усиливалось еще и тем, что к концу близился тысячный год — год, который вызывал столько тревоги среди миллионов жителей, а радостные, даже лихорадочные, надежды — лишь у очень немногих. Оттон почти не показывался на Авентине, дни и ночи проводил у папы. Латеран кишел епископами и аббатами, прибывшими из Саксонии, Восточной Франконии и обеих Лотарингий. Но наиболее торжественно принимаемым гостем при папском дворе был потомок королей Западной Франконии Арнульф Каролинг, счастливый соперник Герберта в борьбе за реймское архиепископство. С трепетом переступал он порог папского дворца: ожидал дурного приема от своего многолетнего соперника, который, еще недавно преследуемый, гонимый, травимый, держит ныне златые Петровы ключи. Но не успел он упасть в ноги папе, как тот уже обнимал и целовал дорогого сына в лоб, в щеки, в губы. "Если бы ты не победил меня тогда, я бы не бежал к Оттону, не расположил бы его к себе и не был бы сейчас папой", — дружелюбно улыбались Арнульфу глаза Сильвестра Второго. Он даже преклонил колена перед недавним соперником и с непритворным волнением попросил простить за то, что Арнульф столько лет провел в узилище, брошенный туда дружественно настроенным к Герберту королем западных франков Гуго.
На последний день года была назначена церемония вручения Арнульфу паллия, освященного на гробнице святого Петра. Через приоткрытые двери Аарон услышал, как папа уточняет с императором порядок церемонии. "Но я никогда, никогда не смогу себя заставить, — восклицал Оттон взволнованным, даже гневным голосом, — надеть перстень на палец человеку, который причинил столько страданий, столько унижений моему дорогому учителю!" — "Ему уже все прощено", — отвечал Сильвестр Второй. "Бог ему простил, ты ему простил, но не я, так легко я не прощаю!" — все пуще горячился Оттон. Папа старался убедить его мягким, спокойным голосом. Аарон услышал, как Оттон топнул ногой. "Я не позволю, никогда не позволю подвергать осмеянию священное императорское величие! — кричал он все более срывающимся, смешанным уже с яростным рыданием голосом. — Никому не позволю, даже тебе! Я знаю, знаю, я все знаю… Ты хочешь осмеять мое величие, унизить его… чтобы ярче сияло величие Петровой столицы… Ты меня еще не знаешь, не знаешь… Я не надену Арнульфу перстень на палец. Я сказал: не надену. И скипетром его не коснусь. Я сказал. Конец! Если хочешь, сам надевай ему перстень, снижай торжественность церемонии, императорское величество в ней участие не примет".