Выбрать главу

Тогда же в труппу вернулась Тамара Карсавина, приехавшая с мужем из Советской России, где шла кровавая Гражданская война. В «Треуголке» ей была отдана роль Мельничихи, хотя первоначально на эту главную женскую партию Мясин готовил Соколову, в совершенстве постигшую изощрённые па испанских танцев. Отклики на выступление Карсавиной после пяти лет её отсутствия в Лондоне были противоречивы, некоторые критики нашли её не в форме. «Однако вскоре она достигла присущего ей совершенства и восстановила свою былую славу», — сообщал Григорьев. Саму же Карсавину больше всего поразил Мясин, который из прежнего застенчивого юноши, каким она его запомнила, превратился в настоящего взыскательного хореографа, к тому же отлично танцующего на сцене. По мнению Ансерме, Мясин в этом балете полностью преобразился в испанского танцовщика.

Премьера «Треуголки» с успехом прошла 22 июля. До закрытия Сезона в Альгамбре оставалась неделя, и за это время новый балет показали шесть раз. Незадолго до отпуска Дягилев заключил контракт с конкурентом Столла, Альфредом Батом, на выступление труппы в лондонском Театре Эмпайр, с конца сентября и в течение почти трёх месяцев. Именно Бат подписывал в начале 1914 года договор с Нижинским, когда тот попытался создать собственную небольшую труппу после увольнения из «Русских балетов», но продержался на сцене Театра Палас менее двух недель. Между тем о Нижинском продолжали поступать тревожные вести. Этой весной известный психиатр в Цюрихе поставил окончательный диагноз его болезни — неизлечимая шизофрения. «Кто видел, как танцует Нижинский, останется навеки обездолен этой утратой и долго будет думать с содроганием о его уходе в бездну печального безумия», — писала поэтесса Анна де Ноай, принимавшая близкое участие в деятельности комитетов первых Русских сезонов в Париже.

В последней декаде июля Дягилев получил письмо из Финляндии от Вальтера Нувеля, недавно покинувшего Россию. Перед отъездом в конце мая Нувель отдал на хранение документы своего личного архива Сомову и немало шокировал его на прощание «противными, циничными» разговорами. «Подлинная стихийность» революционных событий уже не радовала его. Он так и не смог найти себе применение в новых условиях, называемых им «чудовищным кошмаром», хотя и заседал после Февральской революции в каких-то «комиссиях художников». В дальнейшем он стал избегать общения с Бенуа. И тот после случайной встречи с Валечкой записал в дневнике: «На моё приглашение отнёсся уклончиво. Видно, мой квазибольшевизм ему претит».

Из письма Нувеля Дягилев узнал, что его мать очень больна, «её состояние весьма тяжёлое». Когда он прочитал эти строки, Елены Валерьяновны уже не стало. Пережив своего супруга на пять лет, она умерла в Петрограде 6 июня. Похоже, Дягилев об этом не знал, но сердцем — почувствовал. И впал в депрессию. 28 июля Ансерме писал из Лондона Стравинскому о недавней «болезненной беседе» с Дягилевым: «Он был сильно подавлен и утомлён, и очень много плакал. Он поведал мне, что временами готов всё бросить <…> Что он не сторонник ни большевиков, ни царской власти, что он любит Россию, но ничего для неё не может сделать, что хотел бы посвятить себя русскому искусству, но при этом ставит «Лавку» и «Треуголку», <…> что, короче говоря, он живёт в вымышленном мире, а не в реальном, с фальшивой удачей и фальшивым успехом, <…> и что он больше не желает так жить».

Август Дягилев провёл в любимой Венеции, где уже много лет находил утешение от всех невзгод. Здесь же он строил новые планы и сумел заключить договоры с театрами Рима и Милана на гастроли «Русских балетов» с конца февраля до начала апреля следующего года. Из Венеции Дягилев отправил телеграмму Стравинскому, с которым они не виделись два года, и назначил ему на 8 сентября «абсолютно необходимую» встречу в Париже — для срочного обсуждения «спорных вопросов». Дело, по-видимому, касалось финансовой стороны их сотрудничества.

По словам Миси, Стравинский вёл с Дягилевым «жалкие и довольно мерзкие споры о деньгах». Он без конца с ним торговался и педантично подсчитывал, сколько ещё тот ему должен. «Деньги я не перестаю требовать у Дягилева, а он упорствует, как осёл, совершенно не понимая, что только раздувает скандал», — сообщал Стравинский Мисе, которая не только сама оказывала ему материальную помощь, но и привлекала к тому же других меценатов. «В то время как, с одной стороны, я каждый год помогала Дягилеву совершить чудо, чтобы свести концы с концами, — писала Мися в мемуарах, — с другой стороны, мне приходилось выслушивать всё более и более пронзительные стенания Игоря [Стравинского], который забывался до такой степени, что называл своего благодетеля [Дягилева] свиньёй и вором».

В назначенный день ничто не помешало им встретиться в Париже как старым друзьям. И совершенно прав был Нижинский-, больной, но ещё не совсем потерявший рассудок, когда писал в том же 1919 году, что Дягилеву «нельзя жить без Стравинского, а Стравинский не может жить без Дягилева. Оба понимают друг друга. Стравинский борется с Дягилевым очень ловко. Я знаю все ужимки Стравинского и Дягилева». Вопреки тому, что их отношения переживали не лучшие времена, импресарио при встрече из принципа проявил полное равнодушие к недавним успехам открытого им композитора, разумеется, на том основании, что эти успехи не имели никакого отношения к его антрепризе.

«В Париже он пустил в ход всю свою дипломатию, чтобы заставить меня, заблудшую овцу, вернуться в лоно «Русских балетов», — вспоминал Стравинский. — Он рассказывал мне с преувеличенной экзальтацией о своём проекте показать «Песнь соловья» в декорациях и костюмах Анри Матисса, в постановке Мясина». Композитор в свою очередь намеренно не выразил ни малейшего восторга по поводу этой затеи. Но его всерьёз заинтересовало другое предложение Дягилева, имевшего при себе немало копий, снятых им с неоконченных рукописей Джованни Перголези и других итальянских композиторов XVIII века во время поездок в Италию, а также в библиотеках Лондона. «Это составило довольно значительный материал, — отметил Стравинский. — Дягилев показал мне его и настойчиво склонял меня вдохновиться им и сочинить балет, сюжет которого он взял из сборника, состоящего из пересказов любовных приключений Пульчинеллы. Идея эта меня чрезвычайно соблазнила».

У Дягилева была в запасе ещё одна приятная Стравинскому тема. Он уже твёрдо решил возобновить «Весну священную» в новой хореографии Мясина. Прийти к такому решению ему помог Николай Рерих, недавнему приезду которого в Лондон Дягилев и способствовал. «Дело в том, что мне очень хочется ехать в Лондон и Париж; не можешь ли мне помочь получить разрешение, — писал Рерих из Выборга Дягилеву. — …Считаю, что наше дело теперь пропагандировать Россию во всех областях. Здесь, в Финляндии, — дело маленькое, надо выступать шире <…> Извести, милый, что можно сделать для моего приезда и для моего выступления». Зная о планах Томаса Бичема поставить ряд русских опер в театре Ковент-Гарден, Дягилев быстро уладил вопрос с Рерихом, добившись для него контракта. А заодно решил свои проблемы со старыми декорациями. «У меня сложилась новая версия «Половецкого стана» — пожалуй, вместо реставрации не сделать ли новую?» — предлагал Рерих Дягилеву. А 21 ноября художник информировал Стравинского: «Сейчас буду сочинять новые варианты декораций к «Весне».

На сцене лондонского Театра Эмпайр «Русские балеты» открыли Сезон 29 сентября. Репертуар был тот же самый, что и в Альгамбре. Единственной новинкой (14 ноября) стал балет «Парад», который, по свидетельству Григорьева, «зрители сочли занимательным, но не более того». Такого скандала, как в Театре Шатле весной 1917 года, он не вызвал. После парижской премьеры Дягилев предусмотрительно удалил из жуткой шумовой партитуры балета и вой сирен, и рёв моторов, и азбуку Морзе, и даже стук пишущей машинки, из-за чего крупно поссорился с Жаном Кокто. «Этот бездарный Кокто со своей чепухой», — отозвался о «Параде» Рерих и тут же заметил, что «Дягилев-то всё видит и понимает». А вот Матисс, тоже впервые увидевший этот спектакль в Лондоне, долго пожимал плечами и откровенно признавался, что совсем не понимает кубистов. По воспоминаниям Жорж-Мишеля, некоторые сцены «Парада» не переставали удивлять Матисса, и «он спросил как-то [Мясина]: