Это был первый балет, где Лифарю по желанию Дягилева отвели одну из главных ролей — Борея, олицетворявшего в греческой мифологии северный ветер. Его партия строилась на эффектных прыжках, он «летал» по сцене, а один из этих моментов должен был напоминать зрителю знаменитый полёт Нижинского в «Видении розы». Финал балета, когда все нимфы перед Бореем, по словам Прокофьева, «ложатся веером на спины, предлагая ему отдаться», доставил озабоченной публике явное удовольствие. Но несмотря на то что техника танца Лифаря заметно улучшилась, он оставался неопытным и недостаточно уверенным в себе артистом. Зато продемонстрировал всем своё физическое совершенство и, разумеется, был максимально оголён — в бронзовом боевом шлеме с конским хвостом и коротких золотистых штанишках. Зефира танцевал Долин в трико с прикреплёнными к нему лепестками и в жокейской шапочке. А на Флору. (Алису Никитину) художник Брак надел дамскую шляпку, украшенную цветами. Музы и нимфы были в современных модных платьях, чуть ли не от Шанель, и в роскошных головных уборах, напоминающих русские кокошники («русскими тиарами» их назвал журнал «Вог»). В общем, сплошная эклектика и эпатирующий модернизм. Дягилев потом много думал, как можно улучшить этот балет для Парижа и Лондона.
В начале мая «Русские балеты» приехали в Барселону, где их, как и в прошлом году, хорошо принимали. Двухнедельные гастроли в Театре Лисео (со 2 по 15 мая) прошли на ура, только модернистские спектакли, такие как «Голубой экспресс», не очень интересовали барселонцев, они, по словам Григорьева, сохраняли свои симпатии к старым балетам — «Шехеразаде» и «Клеопатре». Затем дягилевская труппа отправилась в Лондон для выступлений опять же в мюзик-холльном Театре Колизеум на два с половиной месяца, до 1 августа. Правда, в середине июня в лондонских монотонных гастролях был запланирован недельный перерыв — для короткого Сезона в Париже, в Театре Гетэ-лирик.
Главным образом для Парижа Мясин ставил балет Орика «Матросы». А Баланчин тем временем создавал новую хореографическую версию «Песни соловья» Стравинского — по заданию Дягилева и, несомненно, с целью, как бы между прочим, щёлкнуть по носу Мясина, поставившего этот балет пять лет назад. В заглавной роли Соловья впервые выступала миниатюрная Алисия Маркова (англичанка по фамилии Маркс), которой было всего 14 лет. Её «стилизованные ужимки», по мнению Григорьева, «подчас чрезмерно отвлекали зрителей», но надо признать, что Баланчин обставил первое появление Соловья на сцене весьма эффектно — в золотой клетке, которую выносили четыре китайских «мандарина». В труппу Дягилева эта беби-балерина была принята полгода назад. Сосватала Маркову опять же Астафьева, а вот другой её талантливый ученик, Антон Долин, был вынужден покинуть «Русские балеты» по причине заметного охлаждения к нему Дягилева и соперничества с Лифарём.
О положении дел в антрепризе Пуленк информировал Пикассо 19 июня 1925 года: «Лифарь всё больше становится любимчиком [Дягилева], хотя танцует и вправду чудесно. Долин жестоко и несправедливо выставлен за дверь, несмотря на протесты Жана [Кокто] и Миси [Серт]». Лифарь, конечно, ликовал. А сколько ему пришлось испытать сомнений в своих скромных на данный момент возможностях. Целый год он страдал, чувствовал себя соблазнённым и брошенным. И вот наконец с уходом Долина реванш взят! Один французский музыкальный критик вспоминал о Лифаре того времени, пожалуй, слишком экзальтированно и преувеличенно: «У меня было ощущение, что знаменитый директор «Русских балетов» прогуливается по Парижу в компании ягуара! В этом беспокойном, диком подростке была заключена невероятная энергия, жгучая необузданность, тайна Востока и благородная сила зверя».
Однако Лифарь не мог заменить Долина в его сценических партиях. «Когда в 1925 году я ушёл из «Русских балетов», была одна роль, которую никто больше не мог исполнить, — роль Красавчика в «Голубом экспрессе», — вспоминал Долин. — Одному Богу известно, что только ни делал Дягилев, чтобы Лифарь разучил акробатические трюки и падения, которые исполнял я, но Лифарю это никак не удавалось, и балет исчез из репертуара». Некоторые классические партии Долина были отданы П. Владимирову, вновь ангажированному. Тогда же в труппу поступил в качестве педагога-репетитора Николай Легат (вместо Чекетги, который навсегда уехал на родину, в Италию), а также ещё один русский эмигрант — Борис Лисаневич, успевший поработать, несмотря на молодость, в кордебалете Одесского театра, а после эмиграции — в берлинской труппе «Русского романтического театра» Бориса Романова. В Лондоне новый танцор получил роль Городового в балете «Петрушка». На первой репетиции Дягилев крикнул ему:
— Лисаневич! Надеюсь, вы знаете, что в этой роли у меня начинал карьеру Лёня Мясин? Верю, вы достойно продолжите его традицию.
Весёлый мясинский балет «Матросы» в Лондоне в отличие от Парижа не вызвал особого энтузиазма. «Любопытный пример различия французского и английского вкусов», — отметил Григорьев. Однако Дягилев как-то особенно выделял автора партитуры «Матросов» Жоржа Орика за его бунтарский дух, блестящий юмор и иронию, он любил его больше всех других композиторов французской «Шестёрки». Прокофьев, побывавший на репетиции этого балета в Париже, записал в дневнике: «Появился Дягилев, <…> уселся рядом. «Свинская музыка», — улыбнулся он по поводу одной темы Орика, действительно абсолютно пошлой, но сказал это не без ласки к этой музыке. Через некоторое время он сказал: «Ну что ж, Серж, нам надо балет писать». Я ответил: «Да, надо. Но сперва надо выяснить, какую музыку вам хочется иметь. Такую (как эта тема Орика) я писать не могу». Дягилев: «Всякий композитор сочиняет по-своему; сложившемуся композитору нельзя делать указки». Этим разговор пока ограничился».
За новое сотрудничество Дягилева с Прокофьевым настойчиво ратовал Нувель. Он отчасти разделял мнение некоторых критиков, что «Русские балеты» ныне кажутся упадническими, что в них не хватает «русскости», преобладает «изломанное легкомыслие» наряду с «музыкальным ребячеством». Валечка злобно покашливал и, покручивая седоватые усики, говорил Дягилеву о гениальной музыке Прокофьева, сравнивая её с балетами молодых композиторов «Шестёрки»:
— Это тебе не французские штучки-брючки, кхе-кхе. Накрадут канканчиков из Оффенбаха или Лекока, прицепят фальшивые ноты — вот тебе, кхе-кхе, и музыка… А Мийо в «Голубом экспрессе» даже о фальшивых нотах забыл — очевидно, поленился: сойдёт и так!
Дягилев в ответ на эти выпады, по воспоминаниям Ду-кельского, «пробормотал что-то о «косолапых скифах» и «талантливых дураках». А в действительности, как мы знаем, он ещё весной наметил возобновить контакты с Прокофьевым. Теперь его мысли созрели, окрепли, и 22 июня он решительно заявил композитору:
— Писать иностранный балет, для этого у меня есть Орик. Писать русский балет на сказки Афанасьева или из жизни Иоанна Грозного — это никому не интересно. Надо, Серёжа, чтобы вы написали современный русский балет.
— Большевистский?
— Да.
Прокофьев был немало удивлён, однако сразу представил: «что-то из этого сделать можно. Но область чрезвычайно деликатная, в чём и Дягилев отдавал себе отчёт». И тут перед Прокофьевым возникла задача: ни в коем случае не допустить участия Кохно в постановке «большевистского» балета, поэтому он сразу предложил привлечь Сувчинско-го, который мог бы придумать, как ему казалось, нечто интересное. «Дело в том, что за последние три года для всех либретто Дягилев подсовывает своего мальчика (ныне отставного, но просто эстетического друга, как ни странно, очень на Дягилева имеющего влияние) Кохно, — пояснял в дневнике Прокофьев. — На Кохно писали и Стравинский, и Орик, и Дукельский. Хуже всего то, что на афишах объявляется: прежде всего — балет Кохно, затем музыка такого-то, декорации такого-то и хореография такого-то. Я всегда, глядя на афиши, громко ругался, а теперь, когда дело шло о заказе балета мне, решил дать бой и ни за что на Кохно не писать». Здесь же Прокофьев лукаво добавил: «Важные обстоятельства часто смешиваются с пустяками».