Выбрать главу

А вот что писал Ларионов: «1929, 20 августа. Вчера был день, когда получил телеграмму о смерти Дягилева, тут же на юге [Франции], <…> на самом берегу моря. Гончарова делала акварель, перед ней стоял кувшин глиняный зелёный с белыми, очень душистыми цветами вроде лилий, растущими недалеко от берега в песке. Она оставила работу и на своём рисунке неоконченном написала, что известие о смерти С. П. Дягилева её застало за этой работой. Кувшин с лилиями она зарыла под одним из дубов, растущих рядом с домом, который мы наняли на это лето…»

Двадцатого августа, когда в Венеции готовились к похоронам, Стравинский, отдыхавший в Эшарвине, Верхней Савойе, ещё не знал, что Дягилев умер. В тот день он вместе с сыновьями гостил у Прокофьевых, которые снимали дачу в 60 километрах от него. Они сидели за столом, беседуя о своих музыкальных делах, и, между прочим, ругали Дягилева — «всячески проезжались на его счёт». С обидами Стравинского всё понятно, ему не впервой было обвинять во всех грехах главу антрепризы, а вот Прокофьеву «в связи с расхождениями при постановке «Блудного сына» и после премьеры этого балета стало казаться, что его «цикл отношений с Дягилевым исчерпан». Такие мысли у Прокофьева заметно окрепли в самом начале лета, когда Кохно через суд потребовал конфискации изданного клавира «Блудного сына» из-за того, что в нём не указан автор либретто. «Это не Кохно, а Дягилев. Кохно без Дягилева не смеет сделать такую вещь», — подстрекал Прокофьева к ссоре с импресарио Стравинский, узнавший о судебном процессе.

Обоим композиторам весть о кончине Дягилева пришла 21 августа, в день его похорон. Прокофьеву об этом рассказал Сувчинский. «Я воскликнул: «Нет?!» — но по существу не сразу воспринял, настолько жив и живуч образ Дягилева, — записал в дневник Прокофьев. — Пока Сувчинский рассказывал: «Третьего дня… от фурункула… в Венеции», — до меня постепенно доходила сущность. <…> В деловом отношении эта кончина, казалось, не ударяла по мне <…> Но Дягилев — как гениальный руководитель, но Дягилев — как замечательно интересная личность, <…> вот где я чувствую потерю». Спустя неделю Прокофьев писал в Россию Борису Асафьеву, что его «поразило исчезновение громадной и несомненно единственной фигуры, размеры которой увеличиваются по мере того, как она удаляется».

Горькая новость о смерти двоюродного брата быстро донеслась до Дмитрия Философова. Вероятно, он и был автором неподписанного некролога «Кончина С. П. Дягилева», напечатанного 21 августа в варшавской эмигрантской газете «За свободу!». Более того, через день редакция этой газеты поместила ещё одну заметку о Дягилеве, а 25 августа рассказала своим читателям о его похоронах в Венеции. Философов, как видно, был сильно огорчён преждевременным уходом из жизни некогда любимого кузена, на него разом нахлынули воспоминания о семье Дягилевых, о редкостных душевных качествах мачехи Сергея, которую он искренне уважал. В результате появилась статья — «Поговорим о старине: Елена Валерьяновна». На этот раз подписанная, она была опубликована через месяц, в двух сентябрьских номерах возглавляемой им газеты.

Многие сотрудники «Русских балетов» после смерти Дягилева почти сразу вспомнили о его старом близком друге Валечке и кузене Павке, жалея их и полагая, что они «сейчас окажутся буквально на улице», словно два верных пса — без кормильца и хозяина. Когда Дягилев болел, Лифарь из Венеции писал Нувелю, призывая его немедленно приехать. Оказывается, Валечка всё же выехал, но, сославшись на усталость, до Италии не добрался и даже после скорбной телеграммы не приезжал на похороны. Через месяц он получил письмо от Ники Набокова: «…я был уверен, что Вы не могли не быть при смерти Сергея Павловича. Потом только от Дезо [Дезормьера] узнал, что Вы на полпути свернули обратно. <…> От всей души соболезную именно Вам <…> как ближайшему другу Сергея Павловича». Что же касается Корибут-Кубитовича, то он хотел приехать 18 августа, но, как и предвидел Дягилев, по обыкновению опоздал, и прибыл в Венецию, где его встречал Кохно, уже после смерти своего двоюродного брата, ближе к вечеру 19 августа. «Павел Георгиевич, бледный, белый старик, входит в комнату, подходит к Сергею Павловичу, долго смотрит на него, — вспоминал Лифарь, — …потом становится на колени, через минуту встаёт, по-русски широко крестится и отходит в сторону. Начинается панихида…»

Дягилев давно запрограммировал или предсказал свою смерть в Венеции. По словам Кохно, «он не желал видеть себя в старости». Так и вышло. Хотя его жизнь уже определённо начинала клониться к закату, в свои 57 лет он не выглядел пожилым человеком. «Дягилев не имел возраста. Иногда он казался молодым, а потом — словно становился вдруг в два раза старше, чем считали все вокруг, — уверял живописец Бланш. — Никто не знал, сколько ему лет». А между тем ещё в августе 1902 года он писал Е. В. Дягилевой из Венеции: «Итак, я убеждаюсь, что окончу дни свои здесь, где некуда торопиться, не надо делать усилий для того, чтобы жить, а это главная наша беда, мы все не просто живём, а страшно стремимся жить, как будто без этих усилий жизнь наша прекратится».

О трепетном отношении Дягилева к этому дивному городу размышлял Бенуа в своих мемуарах: «О Венеции Серёжа говорил со странным умилением, весьма похожим на то, с которым он говорил о русской деревне, о берёзовых рощах, о звоне русских церквей, о шири рек и полей. <…> Но откуда взялась у Серёжи эта «мания» Венеции? Отчего он именно её предпочёл всему остальному на свете? В этом <…> [было] нечто более глубокое, пожалуй, тоже своего рода «атавизм»… Недаром же главная городская артерия в Венеции называется «Берегом Славян», недаром же базилика Святого Марка является какой-то провинциальной сестрой византийской Святой Софии, а следовательно, — и «дальней родственницей» русских Софий в Новгороде и в Киеве…»

Дягилев, как и фон Ашенбах, главный персонаж!. Манна в его известной новелле (уже упомянутой однажды на страницах нашего жизнеописания), вполне мог бы также восклицать: «Ах, Венеция! Что за город! Город неотразимого очарования для человека образованного — в силу своей истории, да и нынешней прелести тоже!» Как ни странно, голова фон Ашенбаха, как и дягилевская, была «слишком большой по отношению к телу». Ещё одно случайное совпадение: и тот и другой незадолго до ухода из жизни, по прибытии на остров Лидо, поселились в «Grand Hotel des Bains», хотя Дягилев порой останавливался в не менее шикарном отеле «Эксельсиор». От имени своего литературного героя Т. Манн изложил довольно мрачные впечатления о венецианской гондоле: «Удивительное судёнышко, без малейших изменений перешедшее к нам из баснословных времен <…>, — оно напоминает нам о неслышных и преступных похождениях в тихо плещущей ночи, но ещё больше о смерти, о дрогах, заупокойной службе и последнем безмолвном странствии».

Вот на такой чёрной гондоле и повезли бренные останки Дягилева на обряд отпевания в греческую православную церковь Сан-Джорджо-деи-Гречи (а не Сан-Джорджо дель Скьявоне, названную Лифарём), построенную в XVI веке, с великолепным иконостасом, мозаикой и фресками, в создании которых принимал участие выдающийся критский иконописец Михаил Дамаскин. Это было утром 21 августа. Сохранилась фотография, запечатлевшая тот момент, когда гроб после выноса из церкви ставят на четырёхколёсную тележку. Рядом стоят Кохно, Лифарь, Корибут-Кубитович, Мися Серт, одетая во всё чёрное, отнюдь не в белое, как уверяли некоторые сказители, предлагая поверить в красивую легенду.

Потом гроб водрузили на подиум под резной балдахин в центре большой траурной ладьи-гондолы, на приподнятых оконечностях которой восседали печальные ангелы с позолоченными крыльями. На украшенную гирляндами цветов гондолу взошли четыре служителя с высокими односвечными вощаницами (в России их нередко называли «тощими свечами»). Большая гондола с гробом, управляемая четырьмя гребцами, первой отправилась в сторону Сан-Микеле, «острова мёртвых», к кладбищу. Венецианский траурный кортеж состоял из четырёх гондол. На одной из них находились священник и несколько греков-певчих, густые и звонкие голоса которых далеко разносились эхом над волнами морского залива.