Кшепшицюльский. Вудкабуденепременно. Петь вас, може, и не заставят…
Рассказчик. А что заставят?
Кшепшицюльский(наслаждаясь паузой). Философский разговор заведут.
Глумов. Философический?
Кшепшицюльский. Философический. А после, може, и танцевать прикажут, бо у Ивана Тимофеевича дочка есть… от то слична девица! Мысли испытывать будут. (Выпивает рюмку водки.) Дзякую бардзо. (Идет, останавливается.) Приглашение такого лица вам большую честь делает… До видзення… (Ушел.)
Пауза.
Глумов. А ведь Иван Тимофеевич нас в полицейские дипломаты прочит…
Рассказчик. А может, как чадолюбивый отец, хочет одному из нас предложить руку и сердце своей дочери?
Глумов. А что? Ежели смотреть на этот брак с точки зрения самосохранения…
Рассказчик. Глумов! Голубчик! Ты что?! Ты что?!
Глумов. Ну, а ежели он места сыщиков предлагать будет?
Рассказчик. Но почему же ты это думаешь?
Глумов. Я не думаю, а во-первых, предусматривать никогда не лишнее. И, во-вторых, Кшепшицюльский на днях жаловался: непрочен, говорит, я.
Рассказчик (решительно). Воля твоя, а я в таком случае притворюсь больным!
Глумов. И это не резон, потому что век больным быть нельзя. Не поверят, доктора освидетельствовать пришлют — хуже будет. Слушай! Говори ты мне решительно: ежели он нас поодиночке будет склонять, ты как ответишь?
Рассказчик. Глумов, голубчик, не будем об этом говорить!
Глумов. Нет, брат, надо внутренне к этой чашке чая подготовиться… С мыслями собраться сообразно желаемого результата.
Рассказчик. На чашку чая… в квартал…
Глумов. Мысли испытывать будут… Ох!
Затемнение.
Рассказчик (в зал). Мы почти не спали и думали только о предстоящем визите к Ивану Тимофеевичу, долго и тревожно беседовали об чашке чая… Наконец настал этот вечер, и мы отправились в квартал, где были приняты самим Иваном Тимофеевичем.
Гостиная в доме Ивана Тимофеевича. Званый вечер в разгаре. Полицейские в форме браво отплясывают с дамами кадриль. Иван Тимофеевич вводит Глумова и Рассказчика. Танцующие удаляются. Из залы слышатся звуки кадрили.
Иван Тимофеевич. Проходите, господа, милости просим. Мы уж тут давненько веселимся… Музыка, танцы и все такое прочее… Прошу садиться, господа.
Глумов и Рассказчик усаживаются. В гостиную заглядывает Кшепшицюльский.
Притвори-ка, братец, дверь с той стороны! Мы же тут не танцуем! Постой! Вели там на стол накрывать! Балычка! Сижка копченого! Белорыбицу-то, белорыбицу-то вели нарезать! А мы пока здесь посидим, подождем…
Кшепшицюльский исчезает, прикрыв за собой дверь.
Ни днем, ни ночью минуты покою нет никогда! Сравните теперича, как прежде квартальный жил и как он нынче живет! Прежде одна у нас и была болячка — пожары! А нынче! (Подходит к двери, приоткрывает.)
Там, прилепившись к щелке, подслушивает Кшепшицюльский.
Старается! Водки не забудь! (Плотно прикрыл дверь.)
Пауза.
Да. Так о чем я говорил?
Глумов. Трудновато вам!
Иван Тимофеевич. Да… Вы мне скажите: знаете ли вы, например, что такое внутренняя политика? Ну?
Приятели в растерянности молчат.
Так вот эта самая внутренняя политика вся теперь на наших плечах лежит!
Рассказчик. Неужели?
Иван Тимофеевич. На нас да на городовых. А на днях у нас в квартале такой случай был. Приходит в третьем часу ночи один человек — и прежде он у меня на замечании был. «Вяжите, говорит, меня, я образ правленья переменить хочу!» Ну, натурально, сейчас ему, рабу божьему, руки к лопаткам, черкнули куда следует: так, мол, и так, злоумышленник проявился… Только съезжается на другой день целая комиссия, призвали его, спрашивают: как? почему? кто сообщники? А он — как бы вы думали, что он, шельма, ответил? «Да, говорит, действительно я желаю переменить правленье… Рыбинско-Бологовской железной дороги!»
Глумов. Однако ж! Насмешка какая!
Иван Тимофеевич. Да-с. Захотел посмеяться и посмеялся. В три часа ночи меня для него разбудили, да часа с два после этого я во все места отношения да рапорты писал. А после того только что было сон заводить начал, опять разбудили: в доме терпимости демонстрация случилась! А потом извозчик нос себе отморозил — оттирали, а потом, смотрю, пора и с рапортом. Так вся ночка и прошла. А с нас, между прочим, спрашивают, почему, да как, да отчего, да по всякому поводу своевременно распоряжения не было.
Глумов. И это прошло ему… безнаказанно?
Иван Тимофеевич. Злоумышленнику-то? А что с ним сделаешь? Дал ему две оплеухи да после сам же на мировую должен был на пол-штоф подарить!
Глумов. Да-а…
Рассказчик. Ай-я-ай…
Иван Тимофеевич. Так вот вы и судите! Ну, да, положим, это человек пьяненький, а на пьяницу, по правде сказать, и смотреть строго нельзя, потому он доход казне приносит. А вот другие-то, трезвые-то, с чего на стену лезут? Ну чего надо? А? (Последние слова Иван Тимофеевич почти выкрикнул В голосе его прозвучала угроза.)
И приятели, настроившись было уже на мирную беседу, в испуге вскочили: в этот момент в зале кто-то сел за рояль и зычный голос запел:
Иван Тимофеевич. Садитесь, господа!
Глумов. Кто это?
Иван Тимофеевич. Брандмейстер наш, Молодкин.
Глумов. Господину Молодкину в соборе дьяконом быть, а не брандмейстером.
Иван Тимофеевич. Да вот стал брандмейстером! Во время пожара младенцем в корзине был найден. На пожаре, говорит он теперь, я свет увидел, на пожаре и жизнь кончу. И вообще, говорит, склонности ни к чему, кроме пожаров, не имею. А голос есть, это действительно.
Рассказчик. Брандмейстеру, друг, такой голос тоже ой как нужен! И поет хорошо.
Глумов. Прекрасный романс! Века пройдут, а он не устареет!
Иван Тимофеевич. Хорошо-то оно хорошо, слов нет, а по-моему, наше простое молодецкое «ура» — за веру, царя и отечество — куда лучше! Уж так я эту музыку люблю, так люблю, что слаще ее, кажется, и на свете-то нет! (Подходит к двери, открывает ее и приглашает стоящих наготове в дверях Прудентова и Молодкина.) Прошу, господа.