Выбрать главу

Под этот абсолютно фёдоровский план превращения кладбища в детский сад подводилась вполне рациональная, как бывает при всяком строительстве вавилонской башни — автор «Мистического смысла войны» сознавал это яснее многих, — основа. Предлагалось добровольно подморозить жизнь. Включая и высшие её формы, то есть, очевидно, и человека: «Не только целям далёкого будущего послужит этот подземный музей. Мы уже видели, какие неожиданные и поражающие результаты дал анабиоз в природных условиях. Это побуждает к ещё большей смелости в научных опытах. Длительность жизни превзошла все ожидания, но это относится только к низшим организмам. Теперь нужно восходить по лестнице от низших к высшим, испытывая на них различные сроки анабиоза, что, конечно, достижимо и в лабораторных условиях».

И вот, наконец, сама башня-котлован, пригрезившаяся Сумгину и Демчинскому, обращённая, как в повести-поэме «Котлован» Платонова, конусом внутрь, в землю: «В несколько этажей идут галереи, одна за другой. Это даст возможность располагать различными температурами. На определённой глубине уже не будет давать о себе знать смена холодных и тёплых сезонов. Там, на поверхности, зимние стужи чередуются с летним зноем; вешние воду бегут ручьями и потоками, а затем, по осени, вновь сковываются морозами, но здесь, на глубине, нет этих колебаний. <…>

А в некотором отдалении от подземного музея, чтобы не нарушить устойчивости вечной мерзлоты, возникнет город с научными кабинетами, лабораториями, домами для учёных — город науки. Он вызовет, конечно, оживление и всего прилегающего края. Во всём этом нет ничего несбыточного.

Несомненно одно, что если возникнет когда-нибудь такой музей, то нигде не найдёт он себе более благоприятных условий, чем в Советском Союзе».

Разумеется, чудеса природы, её фантастические ресурсы чрезвычайно занимали и Прокофьева, правда, полная гордыни борьба человека за превосходство над природой едва ли могла его радовать, но героический её характер всё-таки вызывал сочувствие. Вслед за Мариной Цветаевой он готов был в патриотическом порыве повторять, что и для него дрейфующие на затёртом льдами корабле «Челюскин» советские полярники, «челюскинцы — русские», не спасовавшие перед вызовом гибельного климата и стихий. В 1935 году — именно тогда, когда Демчинский, тоже впечатлённый подвигом «челюскинцев», предлагал растопить Заполярье поджогом каменного и бурого угля, сланцев, нефти и ископаемого леса, — Прокофьев задумал небольшую «Челюскинскую симфонию», так никогда и не написанную. В 1937 году, после переговоров с руководством Московской консерватории, замысел преобразовался в небольшую кантату о героических лётчиках Чкалове (его именем была как раз переназвана улица, на которой жил композитор), Байдукове и Белякове, перелетевших через Северный полюс.

С кем как не с Демчинским мог Прокофьев снова поделиться заветными планами! Предполагалось, что музыка будет совсем простая, под силу студентам консерватории. «Хоть я не люблю писать на темы к «случаю», но тут надо сказать, событие исключительное и вдобавок очень поддающееся музыкальному выражению… <…> Центральным материалом я хочу взять выписки из газет об открытии полюса. Не важно, что это малолитературный материал, важно, что это первые горячие вести о событии», — писал он Борису Демчинскому 31 мая 1937 года. Единственное, во что отлился замысел кантаты о полярниках, занимавшей Прокофьева в 1937–1938 годах, — это в прекрасную по музыке песню «Над полярным морем» (1939), слова для которой написал, прямо скажем, невеликий, но зато официальный советский поэт Михаил Светлов, и слова эти, помимо незаметных уже варваризованному советскому уху погрешностей против русского языка, навроде «в полярной ночи» или «в дали голубой», к стихам имели отношение косвенное: бедные, тусклые рифмы, банальные образы. Очевидно, что композитор потребовал от обласканного советской славою стихотворца переделок: в архиве Прокофьева сохранилась машинопись Светлова со вписанными рукой самого композитора новыми плодами светловского «стихотворчества» (почему их не вписал сам Светлов — неясно). Производят они, даже в сравнении с первоначальными «стихами», совсем уже жалкое впечатление. Намучившись с другим советским «великим писателем» одесситом Катаевым (о чём речь пойдёт позже), Прокофьев решил махнуть рукой и написать именно ту музыку, какую ему хотелось, на какой уж получался текст.

В мае 1938 года, вскоре по возвращении в Москву, композитор получил исключительно заманчивое предложение: Эйзенштейн предложил ему написать музыку к историко-патриотическому фильму «Александр Невский», а студия «Мосфильм» прислала ему официальный договор на написание музыки с очень и очень хорошим гонораром в 25 тысяч рублей (5 тысяч долларов США по тогдашнему курсу). К этому времени у обоих за плечами был не очень удачный опыт работы в советском звуковом кино.

У Прокофьева — остановленная в середине работы «Пиковая дама» Михаила Ромма, музыка к которой так и осталась лежать втуне. Даже в по-прежнему шедшем на экранах страны гротесковом «Поручике Киже», принадлежавшем к началу «звуковой эпохи» и потому не использующем всех возможностей музыкального сопровождения, замечательная музыка Прокофьева не была полностью интегрирована в действие и звучала отдельными, как бы вставными номерами.

У Эйзенштейна тоже было своё и куда более трагическое разочарование, поставившее под угрозу не только возможность дальнейшей работы в кино, но и на какое-то время даже личную свободу. Материал его первого полнометражного звукового фильма «Бежин луг» — с музыкой Гавриила Попова — был объявлен слишком «мистическим» и потому неприемлемым для советского зрителя. Судя по сохранившимся кадрам, это было гениальное кинополотно, интерпретировавшее советскую историю о пионере Павлике Морозове (в фильме — Степок), убитом отцом за предательство, как вариант библейской истории о жертвоприношении Авраамом его сына Исаака (Эйзенштейн признавал это и сам), причём богом нового Авраама — Морозова-старшего (в фильме — отца Степка) — оказывается прежний, традиционный уклад жизни, нещадно сокрушаемый советской модернизацией. И хотя возможность ареста Эйзенштейна была одно время более чем реальной, Сталин, как и в случае с Шостаковичем, не хотел уничтожения ценного «кадра», и в 1938 году, по прямому указанию диктатора, режиссёру было поручено поставить пропагандистский художественный фильм о русском средневековом святом и военачальнике князе Александре Невском. Большая европейская война превращалась из возможности в неизбежность — Германия уже ввела войска в Рурскую область, а в марте 1938 года объявила об аншлюсе Австрии, и тотальная идейная мобилизация населения перед схваткой становилась насущно необходимой. Князь Александр, признавший владычество Золотой Орды на востоке, но выступивший против шведов и тевтонских рыцарей на западе и с блеском разбивший их в двух сражениях — на Неве и на Чудском озере, — идеально подходил на роль нового социал-патриотического «советского» героя. Тем более что главными врагами в будущей войне объявлялись национал-социалистическая Германия и весь буржуазно-империалистический европейский Запад. То, что у национал-социалистов отношение к Франции, к Англии и к другим «прогнившим» западноевропейским демократиям было негативным, всячески замалчивалось, однако едва ли эти нюансы имели значение для Прокофьева и Эйзенштейна. Для них одобренная Сталиным трактовка войны новгородцев и псковичей с Ливонским орденом как прообраза грядущего конфликта с нацистской Германией и всем европейским Западом была близкой и понятной. У каждого имелся свой счёт к Западу, не оценившему их до конца как художников, свои основания для патриотизма. Сталин, одно время убеждённый, что в случае с Эйзенштейном имеет дело с «полунемцем», явно переоценивал симпатии режиссёра к германской культуре: с отцом — немецким евреем — у Эйзенштейна отношения были тяжёлые, несколько ближе он был с матерью, происходившей из старинной русской семьи. Небесным покровителем в её роду как раз считался святой Александр. Текст же введённого в фильм хора «Вставайте, люди русские!» поразительно напоминал начало одного из патриотических воззваний Добровольческой армии: «Земля русская — встань!» (ни Прокофьев, ни Эйзенштейн об этом, конечно, не думали) — и вообще риторику всех прежних русских патриотических ополчений, бравшихся в 1612, 1812 годах и сколько ещё раз после переломить ход, казалось бы, проигранной войны.