В этих условиях мысли о музыкально-сценическом воплощении «Войны и мира» стали приходить в голову и Асафьеву. Он, вот уже несколько лет не поддерживавший с Прокофьевым близких отношений и потому не знавший о том, над чем сейчас работал его старый товарищ, в самую страшную пору блокады стал готовиться к опере по Толстому: «Ещё зимой 1941–1942 мною был составлен, по данному мне Театром имени Ленинского комсомола эскизу сценической переработки романа Толстого «Война и мир», план музыкальных иллюстраций к роману, и я начал писать музыку. Но когда стали доходить из Москвы слухи о новых музыкальных работах советских композиторов, я отложил эту работу, как и работу над восстановлением оперы «1812 год»…»
30 августа 1942 года в критическом состоянии, с головными болями и рвотами, по телеграмме из Москвы истощённый Асафьев был госпитализирован (у него, как оказалось, случился инсульт), а затем в ноябре вывезен из осаждённого города вместе с родными. Многомесячное балансирование на грани жизни и нежизни раз и навсегда подорвало его здоровье и моральный дух. Ещё в июне Асафьев понял, что современная музыка, которую он так любил, больше не даёт опоры, и записал для памяти, что Стравинский «похитил не то тень, не то душу у русской музыки», а «С. Прокофьев обходится и без тени и без души». Обвинение жестокое и несправедливое, но свидетельствующее о внутреннем состоянии обвиняющего. Отсюда — только шаг до поддержки «антиформалистической» кампании 1948 года.
Алперс тоже удалось выжить. Вырвавшись из осаждённого города, она 16 июня 1943 года послала Прокофьеву весточку о себе.
Демчинский умер от голода в начале 1942-го. О смерти старого друга Прокофьев узнал от Лины Ивановны в июне. Вдове Демчинского, Варваре Фёдоровне, Прокофьев помогал все послевоенные годы чем мог и непременно встречался с ней, приезжая в Ленинград. Мира Мендельсон записала об одной из таких встреч — 9 октября 1947 года: «…мы привезли немного продуктов, бельё, тёплый халат Серёжи. Хотели купить ей обувь, но она предпочла деньги на покупку швейной машины для возможности работать дома, так как ходить на службу в её возрасте и при болезненном состоянии крайне затруднительно. Серёжа дал В<арваре> Ф<ёдо-ровне> тысячу рублей, я была довольна, что мы могли доставить ей радость». Надо помнить, что послевоенная бедность была такова, что у Мясковского не имелось даже белой рубашки для выходов на публику при исполнении его новых сочинений, и Прокофьев отдал ему свою вторую, которую держал как сменную.
У москвичей же, эвакуированных на Северный Кавказ, были, в отличие от обречённых на голод и стужу ленинградцев, и относительно комфортные условия жизни, и питательная еда. И хотя, находясь в Нальчике, Прокофьев отдавал большую часть времени «Войне и миру», у него удивительным образом складывались и другие сочинения.
Первой военной вещью стало «1941: Симфоническая сюита для оркестра» в трёх частях — тринадцатиминутное сочинение, замысленное в самом начале войны, многими не понятое, очень редко исполняемое, но высоко ценимое музыкантами. Сюита была полностью инструментована уже к 13 октября. Эмоционально — это скорее довоенная музыка, узнаваемо прокофьевская, связанная как с трагическими, так и с лирическими страницами «Ромео и Джульетты», но абсолютно лишённая патриотической взвинченности, которой, вероятно, ждали от Прокофьева в первые месяцы войны. Парадокс заключался в том, что, вопреки всем обрушившимся на страну бедам, композитор был несомненно — частно, эгоистически — счастлив. И это счастье окрашивает многие страницы «1941 года», сама драматургия которого «1. В бою. — 2. Ночь. — 3. За братство народов» — с переходом от конфликтного Allegro tempestoso первой части к лирическому Lento средней и возвышенно-созерцательному Andante maestoso финала исключает какую-либо ложную величественность. Если это и образ войны, то очень частный, очень человеческий, а иного в первые месяцы и быть не могло. Святослав Рихтер, тоже чувствовавший поначалу определённую эмоциональную изоляцию — ему, этническому немцу, чей отец был расстрелян при отступлении Красной армии из Одессы, — было очень неуютно и оставалось целиком полагаться только на ясность собственного сознания: ведь кто бы ни побеждал в 1941-м, Рихтер оказывался для победителей крайне подозрительным субъектом (для русских — немцем, для немцев — русским) и потому специально выделял эту сюиту, по его мнению, «сжатую, но очень яркую и терпкую», за «хороший строгий рисунок» целого. Мясковскому же, бывшему свидетелем рождения партитуры, «1941 год» показался музыкально «так себе». Сам он в то же самое время, в сентябре — октябре 1941-го, написал сумеречную и смятённую Симфонию-балладу № 22. «Кажется — очень мрачная симфония», — признавал сам Мясковский. Он просто не понимал, как можно иначе чувствовать происходящее. Но Прокофьев реально чувствовал всё иначе.
Тем же неистребимым, эгоистическим счастьем, что и многие страницы симфонической сюиты, окрашен и начатый 2 ноября 1941 года в Кабардино-Балкарии Второй струнный квартет в трёх частях, темы для которого композитор подбирал из фольклора горной республики. В письме Нестьеву от 12 июня 1942 года Прокофьев раскрывал композиторские карты: задачей его было «соединение одного из наиболее нетронутых фольклоров с самой классической формой квартета. Попытка нешаблонной гармонизации и вообще разработки фольклора». Именно в Кабардино-Балкарии Прокофьев по-настоящему соприкоснулся с кругом культур вне индоевропейского ареала — в конце концов, ведь и скифы были индоевропейцами. Второй струнный квартет на кабардино-балкарские темы был завершён 3 декабря в Тбилиси.
Снова Прокофьев и Мясковский соревновались, как в юности. Уже к 31 октября Мясковскому, как он сам отмечал в дневнике, «вопреки жутким известиям с фронтов и приближению войны к Нальчику», удалось «написать Стр<унный> квартет в 4-х частях; наоркестровать две части Симфонии-баллады и набросать эскизы 3-х частей не то сюиты, не то симфонии на кабардинские и балкарские темы». Замечательная симфония-сюита Мясковского, получившая порядковый номер 23, — отличается от предшествующей ей симфонии-баллады (№ 22) суровой возвышенностью и отсутствием свойственной Мясковскому сумеречной страдательности. Разработка же кабардинского и балкарского фольклора в ней дана, в отличие от квартета Прокофьева, вполне на академический лад, с постоянной сбивкой на русские мелодические интонации. И вместе с тем это одна из самых сдержанных симфоний Мясковского.
Получив в Москве партитуру Второго квартета, старые поклонники Прокофьева, такие как Держановский, пришли, как мы помним, в восторг, — подобной незападной, «скифской», как писал Держановский Мясковскому, музыки наш герой не сочинял давно. Да и сам Мясковский считал этот квартет «превосходным».
Сложнее было отношение Мясковского к «Войне и миру». Первому акту оперы Мясковский поставил оценку «очень хорошо», но пожалел, что дальше «опера… развивается в том же стиле — омузыкаленного драматического спектакля», и попенял на то, что «увертюра к «Войне и миру» — сухой набор тем из оперы», а о последних трёх картинах выразился так: «Москва» — хорошо, «Смерть Андрея» — очень сильно, «На Смоленской дороге» — отписка».
Буквально с первых шагов за работой Прокофьева над «Войной и миром» следил Комитет по делам искусств (КДИ) в лице возглавлявшего его в 1938–1948 годах литературоведа Михаила Храпченко, чей опус «Кровное, завоёванное» был ещё в начале 1980-х обязательной частью советских университетских курсов по теории словесности (автору этих строк памятен, по крайней мере, один из экзаменов в МГУ, к которому следовало ознакомиться с бессмертным текстом), и музыковеда Семёна Шлифштейна, в 1939–1944 годах старшего консультанта по творческим вопросам при Музыкальном управлении КДИ.