Выбрать главу

Либретто было готово в течение месяца (сентябрь — октябрь), 23 октября 1947 года композитор начал записывать музыку. В течение двух с половиной месяцев он успел сочинить, по собственным подсчётам, аж 91 1/2 минуту оперы — первое действие и первую картину второго действия.

Вот порядок сочинённого:

Двухминутное оркестровое Вступление предваряет действие.

Акт I. Картина 1-я. Алексей у разбитого самолёта. Глухой лес. Снег. Обломки самолёта — монолог-ария Алексея (нечто среднее между драматическим речитативом и традиционным номером) с последующей оркестровой интерлюдией. В тексте и в музыке воссоздаются два широко распространённых мифологических сюжета: падение с неба (античный миф о Фаэтоне — сыне Солнца, — пытавшемся доказать своё происхождение от дневного светила, не справившегося с управлением небесной колесницей и испепелённого солнечным жаром) и охота враждебных сил на человека (миф о превращённом в оленя — за нарушение божественного запрета — Актеоне, ставшем добычей собственных собак).

АЛЕКСЕЙ (вылезает из-под обломков самолёта):

Подшибли… Четыре воздушных волка окружили меня, зажали сверху и снизу, хотели привести на свой аэродром, взять в плен живым. Плен? Никогда! Вырвался вон из двойных клещей врага, свернул в непроглядную муть густого облака. Но немец успел подбить мою машину, самолёт задрожал, понёсся книзу, и лес, как дикий зверь, прыгнул на меня. Подшибли.. <…> А вокруг заповедный лес, чёрный лес. Ни живой приметки, ни души, ни звука, ни дымка. В тылу врага, в лесной чащобе, где встреча с человеком сулит не облегченье, а смерть. А ноги? Пойдут ли они? Земля пылает, пышет, жжёт. Но надо идти, идти, идти через лес, идти на восток.

За монологом следует оркестровый Антракт 1-й, длящийся чуть около двух минут. Исключительная важность оркестровых антрактов — как симфонической связки, придающей сквозной характер действию, и одновременно как возможности переменить декорации, стала ясна Прокофьеву ещё в пору работы над второй редакцией «Шута».

Картина 2-я. Мёртвое поле. Опушка леса. Вывернутые взрывом деревья. Вмёрзшие в снег танки, окрашенные в пёстрый цвет щучьей чешуи. Трупы, полузасыпанные снегом. Предрассветная мгла. Алексей у костра — начинается с речитативного монолога удивлённого Алексея, видящего, что смерть уравняла вчерашних противников:

Вмёрзли в снег танки точно трупы неведомых чудовищ. Лежат вперемешку наши, наши и они. Восковые лица, обглоданные лисами, обклёванные вороньём. Маленькая, хрупкая сестра в ушанке прикрыла своим телом сражённого бойца. Так их и схоронила метель.

Прокофьевские недоброжелатели потом припомнят все эти, на их вкус, «патологические» подробности либретто. Место это было, кстати, купировано при посмертной постановке оперы в Большом театре.

Затем следует воспоминание Алексея о волжском Камышине и об Ольге (со вставным, чисто кинематографическим вплыванием голоса воображаемой Ольги) — в оркестре и в поющих голосах проходят типично прокофьевские темы необычайного благородства и широты дыхания, за которыми следует Антракт 2-й, трагический и смятенный. Музыкальная тема антракта будет возникать в опере вновь и вновь; это тема движения через пространство смерти.

Картина 3-я. Сожжённая лесная деревенька, занесённая снегом — пение Алексея противопоставлено мелодекламации находящих его мальчиков Феди и Серёньки, что, очевидно, должно придавать подлинности речи ребят. Заключительный ре-мажорный хор партизан «Вырос в Плавнях дубок молодой» на красивую, по-прокофьевски широкого дыхания, мелодию, впоследствии, в посмертной версии спектакля и с согласия Миры Мендельсон, поставленный также и эпиграфом к опере, задаёт очень важный угол взгляда на происходящее. Он, как и «старый, в болячках дуб» в открывающем «Войну и мир» монологе князя Андрея, есть аллегория судьбы героя оперы:

Вырос в Плавнях дубок молодой крепкий дубок, кудрявый. Но однажды, порой грозовой, он молнией был опалён. Ах, ты дубок наш зелёный, хмурый стоишь, опалённый. Вся почернела вершина кудрявая. Где твоя краса?..

Помимо аналогии между стадиями развития человека и дерева, давно ставшей общим местом в русской натурфилософской лирике, в либретто оперы вводится и отсылка к славянской языческой мистике с её культом священных дубов — деревьев, у которых приносится жертва, ибо в шумливых ветвях и на стволах их, согласно реконструкциям Вячеслава Иванова и Владимира Топорова, разворачивается поединок сил зла с небесным громовержцем.

Постепенно «Песня колхозников» — так озаглавлен этот удивительный хор самим Прокофьевым — превращается в ещё один, даже более откровенный, чем «Здравица», фаллический гимн весеннему плодородию:

ПЕТРОВНА, ВАРЯ, СОПРАНО, ВАСИЛИСА, АЛЬТЫ:

Только не сломила молния всей силы. Вскоре ожил милый, ожил наш дубок.

ДЕД, ТЕНОРА, БАСЫ:

Хоть и опалён он, молод и силён он, молод и силён он, новый дал росток. А!

ПЕТРОВНА, ВАРЯ, СОПРАНО, ВАСИЛИСА, АЛЬТЫ:

Солнцем оживлённый, соком напоённый, вновь он дал зелёный, полный сил росток. А!

ДЕД, ТЕНОРА, БАСЫ:

И стоит он снова средь села родного, средь села родного,  крепок и высок.

ВСЕ ВМЕСТЕ:

Не сломила гроза наш дубок, стоит он могуч, высок.

Судя по изготовленному к единственному прижизненному исполнению оперы чистовому клавиру, в который слова хора были вписаны рукой самого Прокофьева уже после того, как копиисты закончили свою работу, — да-да, именно так! — сочинены были эти слова им самим, по завершении музыки всей оперы. Музыка же хора была позаимствована из написанной ещё в 1939 году «Песни о Родине» на куда более шаблонные, чем те, что вписаны в клавир «Повести» рукой Прокофьева, слова «другого Прокофьева» — Александра, советского стихотворца (никакой связи с композитором): «Нет на свете края, как страна родная. Никогда над ней не гаснет алая заря…»

За хором следует Антракт 3-й, продолжающий тематически предыдущий хор, — с оркестровкой, мелодическими ходами и даже интонационно антракт этот отсылает к эпизоду «Победа» в «Кантате к ХХ-летию Октября» и к ликующим страницам «Оды на окончание войны». Тематический материал Третьего антракта будет использован во втором действии в сцене внутреннего преображения Алексея — в его разговоре с комиссаром Воробьёвым о подвиге лётчика Первой мировой войны Карповича, научившегося летать без одной ступни на «Фармане». Мы к этому эпизоду ещё вернёмся. В мифопоэтических представлениях — а нет никаких оснований предполагать, что Прокофьев, читавший в 1920—1930-е годы религиозную и даже оккультную литературу, не допускал именно такого прочтения оперы — первые три картины соответствуют стадии космических превращений, а именно: утру и первозданному беспорядку (или закладке личинки-яйца будущего мира), когда «свет вступает в брак с хаосом»; на этой стадии, согласно мифопоэтическим представлениям, господствует стихия огня, которой и опалён поверженный на землю лётчик Алексей, а руководящим является принцип добра, спасающий его в жестоком испытании.