Прозвучало и псевдоприглашение к дискуссии, напоминавшее скорее угрозу: «Если ЦК не прав, защищая реалистическое направление и классическое наследство в музыке, пусть об этом скажут открыто. Быть может, старые музыкальные нормы отжили свой век, быть может, их надо отбросить и заменить новым, более прогрессивным направлением? Об этом надо прямо сказать, не прячась по углам и не протаскивая контрабандой антинародный формализм в музыке под флагом якобы преданности классикам и верности идеям социалистического реализма. Это нехорошо, это не совсем честно. Надо быть честным и сказать по этому поводу всё, что думают деятели советской музыки».
И, наконец, Жданов озвучил нашедший отзыв в сердцах всех униженных и ущемлённых призыв демократизировать систему власти в советской музыке: «Неясно также, каковы формы правления в Союзе советских композиторов и его оргкомитете, — являются ли эти формы правления демократическими, основанными на творческой дискуссии, критике и самокритике, или они больше смахивают на олигархию, при которой все дела вершит небольшая группа композиторов и их верных оруженосцев — музыкальных критиков подхалимского типа, — и где, как от неба до земли, далеко до творческой дискуссии, творческой критики и самокритики».
Тональность совещанию была задана. Шапорин, в соответствии со своими взглядами, утверждал, что «после смерти Римского-Корсакова ни одна из написанных русскими композиторами опер не подымалась до русской классики». Бедный Мурадели открещивался от «продолжения тенденций западничества», продолжал клясться в дружбе и любви к Шостаковичу и говорил, что выучился нотной грамоте только в 18 лет, а потому спрос с него маленький. Хренников, учуяв момент, наоборот набросился на «четыре-пять имён, которые изо дня в день появлялись в прессе, творчество которых являлось предметом постоянной пропаганды всеми нашими филармониями и концертными организациями», и назвал три из них — Шостаковича, Хачатуряна, Прокофьева. Его поддержал любимец Сталина Иван Дзержинский с жалобами — а вот «обо мне ничего не пишут, хотя после «Тихого Дона» [над которым Прокофьев в 1936 году посмеивался. — И. В.] я написал ещё шесть опер, которые ставились». Хачатурян наоборот пытался защищать себя и своих товарищей, предъявляя упрёк Хренникову в двуличии, а другим критикам — в огульности их утверждений. Сходным образом — обороняясь от огульной критики — выступал на первом заседании и Шостакович.
Второе заседание открыл другой советчик Жданова — Гольденвейзер. То, что говорил он, находилось за пределами разума и чести, и не было к лицу хранителю заветов классической русской культуры, каким седоволосый патриарх видел себя: «Когда я слушаю грохочущие фальшивые сочетания современных симфоний и сонат, я с ужасом чувствую — страшно сказать, — что этими звуками более свойственно выражать идеологию вырождающейся культуры Запада, вплоть до фашизма, чем здоровую природу русского, советского человека. К сожалению, человек ко всему привыкает. В Китае, говорят, готовят пищу на касторовом масле. Однако нам следует как можно скорее отвыкнуть от гармонического сумбура и фальши в музыке».
Для Гольденвейзера даже политональные сочинения тогда ещё молодого Свиридова представлялись преступными. Мышление выступающего задержалось где-то на уровне сонат Скрябина среднего периода: «В прошлом году в Ленинграде я дважды слушал в исполнении отличного квартета имени Глазунова новый струнный квартет Свиридова и с ужасом услыхал всё те же фальшивые ноты: с самого начала одни инструменты играли в fis-moll, а другие в то же время C-dur. Не знаю, каким музыкальным чувством это может быть оправдано…»
А Платон Каратаев в опере Прокофьева пел, по Гольденвейзеру, — страшно сказать — «на интернациональном музыкально-модернистическом «волапюке». Что бы сказал покойный Лев Николаевич, как бы страдали его уши!
На трибуну поднялся Виссарион Шебалин — тогда ещё директор Московской консерватории. Он решил ответить ударом на удар и поставить давно выпавшего из живого музыкального процесса Гольденвейзера и безграмотных партийных функционеров на место:
«ШЕБАЛИН: Нельзя считать, что все наши композиторы пишут исключительно какофонично, исключительно дисгармонично, как об этом говорил А. Б. Гольденвейзер.
ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕР: Я не говорил «все», я говорил, что большинство, некоторые, но не сказал «все».
ШЕБАЛИН: Если вы говорите «большинство», «многие», то и это уже неверно.
ГОЛЬДЕНВЕЙЗЕР: А мне кажется, верно.
ШЕБАЛИН: Сомневаюсь. Об этом нужно спорить. Мне кажется, что здесь вам изменяет чутьё нового.
Если взять западную симфоническую музыку, то совершенно ясно, что симфонизма, как такого течения, которое давало бы тон развитию западной музыки, — такого симфонизма нет. Симфонизм на Западе умер. Здесь уже говорили, что Малер был последним крупным симфонистом на Западе. Тем ценнее, что симфонизм продолжает русские классические традиции в советской музыке.
<…> А вот тов. Захаров [композитор-песенник, озвучивавший на совещании безграмотно-официальную линию. — И. В.] единым махом хочет уничтожить всё советское симфоническое творчество. Разве это справедливо, правомерно? Не думаю».
Шебалин сказал главное. Это была не просто атака на отдельных композиторов, а на всю русскую музыкальную традицию в СССР. Говорилось ещё много очень разного, и совещание явно выходило из-под контроля его организаторов.
Заключительное слово Жданова ещё больше свидетельствовало о непонимании им текущей ситуации в музыке, чем вступительная речь. Иногда он городил очевидную чушь. Так член Политбюро заявил, что, в отличие от толстых советских журналов, имеющих больше произведений в редакционных портфелях, чем то, что они в состоянии опубликовать, «никто из ораторов не смог похвастать такого рода «заделами» по части музыки». И это при немалом объёме неопубликованного у одного только Прокофьева! Вместе с тем из уст Жданова всё настойчивее звучали призывы к атаке на руководство Союза композиторов (Прокофьев в него входил): «…сравнивали Оргкомитет Союза композиторов с монастырём или с генералитетом без армии. Нет нужды оспаривать эти оба положения. Если судьба советского музыкального творчества становится прерогативой наиболее замкнутого круга ведущих композиторов и критиков, <…> если в Союзе композиторов укоренилась спёртая, затхлая атмосфера разделения композиторов на первосортных и второсортных, <…> — нельзя не признать, что положение на музыкальном «Олимпе» стало явно угрожающим». И далее: «…в творческой деятельности Союза композиторов ведущую роль ныне играет определённая группа композиторов. Речь идёт о тт. Шостаковиче, Прокофьеве, Мясковском, Хачатуряне, Попове, Кабалевском, Шебалине. Кого вам будет угодно присоединить к этим товарищам?
ГОЛОС С МЕСТА: Шапорина.
ЖДАНОВ: Когда говорят о руководящей группе, которая держит все нити и ключи от «Исполнительного комитета по творческим делам», называют большей частью эти имена. Будем считать именно этих товарищей основными ведущими фигурами формалистического направления в музыке. А это направление является в корне неправильным».
С привычным упорством Жданов продолжал подстрекать музыкальную «чернь» к бунту против «элиты», превращая даже факт скорее дружеского взаимного расположения ведущих композиторов, столь редкий среди людей искусства, в обвинение: «…именно эти товарищи создали ту самую невыносимую тепличную обстановку застоя и приятельских отношений…
Руководящие товарищи из Союза композиторов говорили здесь, что олигархии в Союзе композиторов нет. Но тогда возникает вопрос: почему они так держатся за руководящие посты в Союзе? Увлекает ли их господство ради господства?»
Главною мишенью Жданова оставался не полюбившийся ему ещё в 1936 году Шостакович. Но камешки летели и в огород Прокофьева, не раз говорившего прилюдно, что он — классический композитор, которого поймут лет через пятьдесят, хотя имени Прокофьева Жданов не называл: «Если среди известной части советских композиторов имеет хождение теорийка, что «нас де поймут через 50—100 лет», что «если нас не могут понять современники, то поймут потомки», — то это просто страшная вещь. Если вы к этому привыкли, то такого рода привычка есть очень опасное дело.