Выбрать главу

Прокофьев оценил поступок Сувчинского и на протяжении двадцати последующих лет внимательно прислушивался к его мнению по вопросам жизненным и творческим.

Ушёл в негодовании из редакции «Музыкального современника» и сам Асафьев, чей кажущийся из дня сегодняшнего самоочевидным текст увидел свет лишь шестьдесят лет спустя! В нём Асафьев не говорил ничего принципиально нового в сравнении с тем, что публиковал прежде, только чётче проводил различия между «Скифской сюитой» и «Весной священной» Стравинского при явном сходстве взятой в обоих музыкальных полотнах темы, да отмечал, что «Скифская сюита» и «Весна» суть два наиболее представительные для современной русской музыки произведения. Именно это последнее и объявил «пропагандой» Андрей Римский-Корсаков, бывший товарищ Стравинского, к середине 1910-х годов возненавидевший его, можно сказать, до самого основания своего существа и печатавший, подобно Сабанееву, идеологически мотивированную критику всего, что выходило из-под пера Стравинского.

«…Стравинский — зеркало современности, — писал Глебов-Асафьев в отвергнутой статье, — ибо <…> отразил <…> в «Весне священной» — страх модерниста перед надвигающимся огрублением. Именно, страх, так как лучшие моменты «Весны» — её таинственные жуткие моменты: хождения по тайнам и пляски обречённой. Но странное очарование страшной власти земли и её звериной воли, порабощающих человека и отрицающих всю её [его? — И. В.] городскую культуру с её любованием творчеством, прозвучало впервые со всей яркостью и силой в «Скифской сюите» С. Прокофьева, а не в «Весне» с её нарочитым архаизмом…»

В формулировках статьи — «отрицание… городской культуры с её любованием творчеством», «обречённость» существующей урбанистической цивилизации — можно при желании увидеть предвестие евразийской концепции, сформулированной вскоре Сувчинским с оглядкой на музыку Прокофьева и Стравинского и на пропагандировавшееся в 1917–1918 годах скифство. Можно увидеть в асафьевских формулировках и исток последовавшего со временем отказа Асафьева от буржуазного, как ему стало видеться, «миража «качества дарования»<, который> заслоняет качество высказывания и препятствует раскрытию противоречий, свойственных данному произведению, противоречий, объясняемых не только заблуждениями личного порядка».

Журнал же, об издании которого объявили Сувчинский, Глебов-Асафьев и присоединившийся к ним В. В. Гиппиус, назывался «Музыкальная мысль». В печатном проспекте издания политический радикализм (дело всё-таки происходило в 1917 году) сочетался с радикализмом эстетическим и — одновременно — с нерушимой верностью традиции; последние два качества изо всех живших в России композиторов ярче всего воплощал Прокофьев. А общая точка зрения всё-таки была скорее романтической, с упором на верховенство «духа музыки» и на «национальное существо» музыкального творчества.

«События наших дней повелительно зовут русское общество к деятельному участию во всех областях жизни, — писали в объявлении об издании Глебов, Гиппиус и Сувчин-ский. — Совершающаяся революция великого исторического размаха не могла стать и не стала революцией только политической и даже только экономической, — она уже захватывает и будет всё шире захватывать народную душу. Мы не предсказываем её будущих судеб, но уже сейчас, далеко впереди, открываются самые беспредельные религиозные возможности и на пороге к ним — художественные.

Художественная сила России издревле складывалась выразительнее и неудержимее всего в стихии музыкальной.

Стихия музыкальная есть основная стихия всякого подлинного искусства. <…>

Очередная тема — переоценка национального существа русской музыки привлечёт особенное внимание руководителей журнала…»

Но мы, кажется, сильно забегаем вперёд.

«Б. Верин», человек милый и бестолковый, славный товарищ и компаньон, привыкший, будучи отпрыском богатой петербургской купеческой семьи, тратить средства на всевозможные причуды, как стихотворец оставлял желать лучшего. Вирши он по-прежнему писал аховые, графомански-декадентские, как такое вот посвящённое Прокофьеву и положенное им на музыку — номер 3-й из Пяти стихотворений для голоса с фортепиано, соч. 23 (1915) — восьмистишие:

Доверься мне, тебя лесной тропою Сведу я в храм волшебной красоты, Где дремлют на стеблях, обрызганных росою, Тобой невиданные, странные цветы. Пред алтарём таинственного Бога Недвижные, как будто в забытьи, Они цветут в безмолвии чертога, На мрамор плит роняя лепестки.

Сохранилось и ещё одно дружеское стихотворное подношение С. Прокофьеву, относящееся к середине 1910-х годов:

ЛЕГЕНДА

Среди безбрежных океанов Есть в мире остров голубой, Растёт на нём трава дурманов, Горит она сама собой. Её огонь так благодатен И чара, чара так сильна — Покой так будет невозвратен, Раз им душа твоя полна. Оплоты счастья так далёки, Как страшен путь в страну огней: Овраги моря так глубоки, Фатальна зыбь морских камней. Исканье трав светло-горящих Есть яркий луч средь бледных дней, Восторг огней разбудит спящих.

Мы не стали бы цитировать этих графоманских виршей, не стань они в какой-то момент предметом творческой рефлексии главного героя этой книги. Разумеется, Прокофьев не мог относиться к ним как к полноценному стихотворчеству (он и свои-то за стихи не считал).

Но когда осенью 1916 года Верин заболел паратифом, Прокофьев решил 1 декабря позабавить всерьёз занемогшего товарища следующей хореической (четырёхстопной) эпистолой, в которой весело подтрунивал над его несчастной слабостью:

Глаз мой верен иль не верен? Я уверен, что неверен? Кто пред нами: сивый мерин Иль поэт великий — Верин? Что за вид?! Такой юдоли Не могу принять без боли: Он лежит без сил, без воли, Вроде моли, сдохшей в поле. Ну и выкинул коленце Заболевший инфлюэнцей! Ртуть-то в градуснике где ведь: Против цифры 39. Кто б такого ждал пассажа! За собой следил он в оба, Не ходил гулять он даже И не мог схватить микроба. Эпидемий нет в столице. Азиатских нет болот, Где бы мог он заразиться. Между тем — и бред, и пот. Ах, mesdames, причём болота! Верьте мне, мне повезло — И научная работа Мне открыла, в чём тут зло. Сам не ждал я, ей же ей! Но не может быть двух мнений, Заболел он без сомнений От зловонных испарений Окружающих друзей.

А ещё через шесть дней — вослед полученному стихотворному ответу от болеющего Верина по прежнему адресу отправилось новое послание, на этот раз написанное четырёхстопным ямбом:

Поэт, я искренно смущён, Что телефон мой повреждён, — И не услышать мне молвы Скончались Вы, иль живы Вы? А я намерен в кресло сесть: Термометр 36,6. Благодарю Вас за стишишки, В них есть неглупые мыслишки, — Облечены лишь всплошь и в ряд В весьма затрёпанный наряд, А крайне слабые «букашки» Достойны разве Вашей Пашки!