Согласно отклику присутствовавшего на премьере Александра Дзбановского, музыка моментально овладела аудиторией: «Интерес программы сосредоточился на классической симфонии С. Прокофьева, раскрывшей перед слушателями совершенно новый мир и всю силу творческого таланта, преображённого, просветлённого. Новая музыка способна примирить Прокофьева с самыми заклятыми врагами, ненавидящими и его дерзкий, необычный язык, и его нежелание подчиниться правилам установленного канона. Это не только ослепительно-блестящая, волевая музыка, жизнерадостная, зовущая к жизни, к радости, к вере в будущее, но и глубокая, искренняя, идущая от сердца к сердцу. <…>…Вся она — целомудренно-чистая, ясная, простая, напоминающая лучшие юношеские вдохновения Гайдна и Моцарта». Дирижирование Прокофьева, не всегда ровное, на этот раз было на весьма приличном уровне: «Дирижировал автор уверенно, сумев придать симфонии чисто ювелирную чеканку. И симфония и автор имели шумный успех. И по заслугам!»
Наконец Прокофьев получил заграничный паспорт и не без труда поменял революционную валюту на доллары. До отъезда он успел прочитать по совету Мейерхольда «Любовь к трём апельсинам» Карло Гоцци (сюжет для новой оперы!), попозировать для рисовавшего его Александра Бенуа, отдал распоряжения относительно оставляемого в Петрограде имущества (как уже говорилось, часть его бумаг погибнет в годы военного коммунизма), в мае он намеревался отбыть транссибирским экспрессом на Дальний Восток.
«Фьяба» (la fiaba), или по-русски сказка Гоцци, великого аристократа венецианской драматургии XVIII века, сумевшего в борьбе с демократической, основанной на психологическом подобии и на рациональном объяснении поступков персонажей типизаторской драматургией Гольдони, столь дорогой сердцу венецианского третьего сословия, отстоять — пусть на время — принципы масочного, апсихологического, импровизационного и фантазийного театра commedia dell’arte, оказывалась созвучной революционному искусству Мейерхольда и Прокофьева, более того — состоянию русских передовых умов 1917–1918 годов. Они ведь тоже все бунтовали против урбанистической, буржуазной, поверхностно европеизированной и денационализированной, всё сводящей на общечеловеческие типы культуры крупнейших городов и столиц России. Кого же было им взять себе в союзники, как не прежнего защитника старых итальянских традиций против натиска всеевропейского буржуа, как не Карло Гоцци, беспощадного критика наступающей — под прикрытием всеобщего равенства — всеобщей усреднённости. Русская революция, перейдя в большевицкую фазу, отвергала теперь всю предшествовавшую ей буржуазную, демократическую культуру, говорила о диктатуре одного, подлинно трудового класса, в сущности, меньшинства. Аристократ и трагический одиночка Гоцци оказывался невольным союзником новых отрицателей «усредняющего большинства», независимо от конкретного отношения каждого из них к установившемуся режиму. Прокофьев скорее считал большевиков способствовавшими хаосу, Мейерхольд, наоборот, начинал видеть в них организующую силу.
Об отношении нового правительства к передовому искусству Прокофьев получил возможность судить по тому, как впервые официально праздновался в России день освобождённого труда.
Празднование Первого мая 1918 года в Петрограде сильно отличалось от Первого мая 1917 года в Харькове и в первую очередь тем, что революционный праздник впервые был, как отмечал Прокофьев в дневнике, «не всенародным, а официально-государственным». И даже левое изобразительное искусство, будучи поднятым до статуса общегосударственного, производило скорее удручающее впечатление: «…улицы украшены футуристическими плакатами и картинами. И, казалось бы, я должен бы радоваться им, а между тем на них неприятно было смотреть. Просто писали плохие футуристы». Между тем оформление Петрограда было сделано под присмотром приятеля Прокофьева Юрия Анненкова. Сохранились фотографии Дворцовой площади, Мариинского дворца и выходящего на Невский проспект фасада Публичной библиотеки, украшенных огромными полукубистическими агиткартинами. На плакате-картине, вывешенной на Зимнем дворце, стилизованные трудящиеся пожимали друг другу руки, на фасаде здания бывшего Мариинского дворца лубочный пехотинец с винтовкой и деревенская баба в платке склонялись друг к другу под призывом «Стройте Красную Армию», а на здании главной библиотеки республики некто, больше похожий на демонстрирующего тканое полотно приказчика, держал в руках — на фоне кубистически нарезанных плоскостей — ленту с надписью «Да здравствует Коммуна». Никакого воодушевления населения ни на одной из фотографий не заметно, горожане спешат по своим делам, едут на извозчиках и т. п. Праздник не так уж и праздничен.
Но, кажется, не в одной официальности прежде всенародного праздника было дело. Революционное меньшинство — а оно всегда именно меньшинство — столкнулось с безразличием демократической толпы.
3 мая, в Страстной четверг Прокофьев уже был в Москве, стоял заутреню с Кошиц, разговлялся и пил с ней на брудершафт. Душа молодого гурмана радовалась московскому столу и радушию, а 7 мая он занял купе первого класса в поезде-экспрессе и особо отметил для себя совсем нереволюционную комфортабельность обстановки. Если отвлечься от политики и связанных с ней возможных неурядиц по пути до Владивостока, то поездка обещала быть приятной. Ведь кто бы ни стоял у власти в разных частях России, а поезда и почта будут продолжать ходить даже в самые тяжёлые периоды гражданской смуты.
Вместо десяти дней по расписанию поезд шёл до Владивостока целых шестнадцать и достиг конечной станции только 23 мая. Прокофьев с его любовью к точности был настолько раздосадован, что не преминул упомянуть об этом факте в интервью, данном через семь месяцев газете американского городка Анн-Арбор. Причиной задержек было то, что поезд пропускал эшелоны двигавшегося на запад Чехословацкого корпуса, сформированного из лояльных России военнопленных для боёв на австро-германском фронте, а теперь действовавшего в Сибири как самостоятельная военная сила. Дополнительных хлопот прибавило то, что отряды есаула Семёнова заняли Харбин, перерезав сообщение по ветке находившейся прежде под русским контролем Китайской военной железной дороги, и пришлось перейти на медленную кружную линию вдоль русско-китайской границы, остававшуюся покуда под советским управлением. Прокофьев считал, что ему ещё повезло. «Следующий Сибирский экспресс, вышедший из Москвы, — говорил он в том же интервью, — был не в состоянии прорваться из-за разрушения мостов и подрыва тоннелей в ходе боёв с чехами».
Долгой дорогой Прокофьев занимал себя изучением испанского языка, чтением «Вавилонской культуры» Винклера (того самого, что нашёл клинописный архив хеттских царей в Богазкёе), писанием писем друзьям и подругам (Борису Асафьеву, Борису Башкирову, Николаю Мясковскому, Нине Кошиц, Вере Миллер, Полине Подольской…), рассказов «Белый друг» (не сохранившегося), «Блуждающая башня», «Ультрафиолетовая вольность».
Герой «Блуждающей башни», парижский ассириолог Марсель Вотур, посвящает многие годы поискам подлинных сведений о Вавилонской башне и, в конце концов, наталкивается на «факты, которые, возможно, перевернут всю историю, поразят науку и, может быть, опрокинут саму Библию». Но, открыв их, ассириолог оказывается «пуст как футляр, из которого вытащили скрипку», ибо ужаснувшаяся душа Вотура вселяется в Эйфелеву башню, которая теперь со страшной скоростью носится по горам и равнинам Европы в поисках кратчайшей дороги в Месопотамию (в момент написания рассказа Ирака не существовало), и даже новейшая военная техника, применяемая против неё, не в силах остановить озверевшее чудо. Вотур, в конце концов, уничтожает собственные записи, на его парижской квартире вспыхивает таинственный пожар, губящий «все материалы, привезённые из Месопотамии», после чего душа ассириолога покидает башню, а башня возвращается на место.
В «Ультрафиолетовой вольности» время и пространство, дочери «одного и того же земного отца, жившего когда-то в Кёнигсберге» (то есть Иммануила Канта), решают временно самоуничтожиться, столкнув, как на Страшном суде, нос к носу египетского фараона с американским «керосиновым» (сейчас мы бы сказали: «нефтяным») королём; оба изъясняются друг с другом на ломаном древнегреческом (американец как-никак учился в престижном университете); оба «стремятся распространять свет среди тёмных народов»; правда, фараон, сжегший «двенадцать городов, со всеми их обитателями, за то, что они не хотели поклоняться великому Солнцу, <…> больно уж размашист» для керосинового коллеги.